Бургос
Кастилия, «Крепость». Весь этот славный район, куда мы въезжаем, пересекая Эбро, и в самом деле сделался крепостью, каменным сердцем Испании. А Бургос, суровый военный город, — главой Кастилии. Из этого орлиного гнезда выступили графы и короли Леона и Кастилии, дабы изгнать арабов с испанской земли. Здесь родился Дигенис Акрит испанцев, Руи Диас де Вивар, Сид. Здесь же состоялась его знаменитая женитьба на Химене.
Развалины господских домов, бегущие вверх-вниз улочки, проходящая прямо по городскому центру река Арлансон. Вдоль её берегов разбиты скверы, и по вечерам добропорядочные горожане, не ведающие гнева потомки, мирно прогуливаются, обсуждая политику. Ритм жизни успокоился, некогда героический Бургос напоминает великолепные ножны, сплошь в резном орнаменте и памятных датах, но в которых нет меча.
Я кружу вокруг огромного готического собора Бургоса, не решаясь войти, словно лиса у логова льва.
Военная крепость, тёмная, с башнями, бойницами и барбаканами, откуда раньше во время осады лили на неприятеля кипящую воду и кипящее масло. К кроткому Иисусу вернулся суровый, непримиримый облик — облик Иеговы. Он снова надел доспехи — на этот раз каменные — и встал на границе, чтобы дать бой неверным.
Вспомните слёзы и мольбы святого Франциска Ассизского, «беднячка», «шута Божьего», как он предпочитал, чтобы его называли. Он был уже стариком, когда орден его стал набирать силу и его грубоватый ученик Илия принял бразды из добрых, дрожащих рук учителя и начал строить в Ассизи пышный трёхэтажный монастырь Святого Франциска, наполняя его изысканными фресками, золочёными Евангелиями, красочными витражами. «Это не ясли нашего Христа! — восклицал несчастный Франциск. — Это дворец! Это крепость! Я не хочу этого! Я не хочу этого!» А бесцеремонный Илия посмеивался, подмигивал братии, и, указывая на святого, в честь которого строился храм, бурчал: «Старческие бредни!»
Бог, что родился среди рабов, схоронился, зарывшись подобно кроту, в катакомбах; со временем рабы окрепли, освободились, поднялись из подземелий, обосновались во дворцах. Окреп с ними и Бог, освободился, поднялся из мрачных темниц и воцарился во дворцах и крепостях. Эти громадные церкви демонстрируют не силу Бога, но силу, веру и гордость человека. Таков и собор Бургоса. Военная неприступная крепость, львиное, логово, панцирь какого-то допотопного чудовища.
Я с содроганием переступаю порог, медленно пробираясь вперёд в полумраке. Я снова ощущаю потрясение и подъём, что вызывают во мне готические церкви. Высокие вертикальные арки, каменные локоны, остроконечные купола, сгустившаяся синяя тьма в углах, волшебное сияние, изливаемое холодноцветными — сплошь рубин, топаз и изумруд — витражами.
Подул дух, и поднялись камни, и все эти каменные чудеса взмыли и воспарили в воздухе. Великие эпохи творения есть непостижимая тайна. В разгар жесточайших средневековых войн, в атмосфере каждодневных угроз, в отсутствие удобств и чувства безопасности творцы живописали, слагали песни, создавали литературу, строили церкви, подчиняли своей воле камень и железо. По всей видимости, душевные силы, благие или дурные, пробуждаются и крепнут синхронно. Хорошо это или плохо, жалкую трусливую душу порождают неуловимые колебания. Всё есть оргазм, сила и страсть и всё способно стать духом. Проклято и бесплодно лишь скупое существование — когда не тратишь силы, избегаешь опасностей, не имеешь желаний, — и убогий покой, в благоразумии и довольстве.
Конечно, и в эпохи мира рождаются великие труды. Но какого мира? Порождения войны. Ибо семя падает в чувственный миг войны, а становится видимым, через некоторое время прорастает, в годы мира. Крестоносцы отправились на Восток, чтобы освободить, как считалось, Гроб Господень. Но на самом деле они отправились туда, чтобы освободить пребывавшие в них силы. Глаза их упивались голубыми морями, солнцем, финиковыми пальмами, мечетями и павлинами. Пальцы их трепетали, когда касались шёлковых ковров, когда ласкали смуглых восточных женщин. А когда они возвращались на родину, память их полнилась благами, а мешки их были набиты золотом и слоновой костью, манускриптами с миниатюрами, расшитыми орнаментами шелками, святыми мощами. Они обрели новые чувства. И теперь, когда они касались камней, камни оживали, становясь виноградными лозами, животными, химерами, а окна в тёмных церквях раскрывались подобно розам в северном тумане.
Я брожу по этой Божьей крепости украдкой, словно лазутчик, что пробрался в лагерь неприятеля, дабы разведать про его секретные укрепления. Я внимательно осматриваю каждый элемент убранства и, когда меня никто не видит, протягиваю руку, чтобы его потрогать. В центре храма надгробная плита хищного скитальца, Акрита Испании, и рядом с ним его верная, многострадальная жена. В золотой нише, освещаемой рядом горящих свечей и серебряных лампад, большой, в человеческий рост, Христос из кожи и настоящих волос. Предание относит его к Востоку, к работе Никодима, который изготовил его, скопировав тело настоящего Христа. Крестоносцы привезли его сюда, одели в белую кружевную ризу, водрузили на него парик из человеческих волос и оставили обнажённой его грудь, залитую кровью.
Так в этом соборе встретились два героя, что столь согласуются с чаяниями испанской души, две противоположности: твёрдость, отвага, неистовство, мужское проявление жизни — Сид; а рядом с ним страдание, терпение, жертвенность, женственность — распятый Христос. Одного от другого здесь отделяет несколько шагов. Испанец, совершая эти несколько шагов, проходит от одного полюса своей души до другого.
Религия испанца это не абстрактная бесплотная догма, не воображаемая связь с далёким непостижимым Богом. Это теплые объятия, это рука и рана — рука человека, что погружается в рану Бога. А Богородица для испанца — не недоступная Дева, что ступает по белым облакам. Она подобна одной из девушек-крестьянок Андалусии или Кастилии, что вечером сидит на пороге своего дома и прядёт. Или, как гласит народная андалузская песня:
«Мать пелёнки своего младенца
Стирает средь побегов розмарина».
Испанцы любят Христа, потому что он распят, потому что он страдает, потому что они видят, как кровь его струится пятью ручьями из пяти его ран. Вот почему испанцы так любят искусно вырезанные деревянные статуи с их яркими красками, алой кровью, крупными как горох слезами и глубокими зияющими ранами. В Испании редко увидишь «Воскресения», счастливых святых, торжествующего Бога. Что за дело такому Богу до нас? Как нашим молитвам достичь его? Но Распятый пребывает рядом с нами, вместе с нами. Ему не хватает совсем немного, чтобы стать таким же человеком, что и каждый из нас. Каждая женщина воплощает Пьету, сжимая в руках своего невинно убиенного сына.
В полумраке собора я созерцаю женщин, что, преклонили колени и молятся часами напролёт, с распростёртыми руками, словно распятые. Другие женщины приходят с базара с покупками в руках — зелень, дыня, торчащий из корзины рыбий хвост, — они сжимают их крепко, словно ребёнка, и смотрят, коленопреклоненные и охваченные чувством, на Христа. Конечно, все женщины мгновенно превращаются в матерей, оплакивающих своего ребёнка. Таков их наиболее древний и глубокий, наиболее естественный лик. Но здесь, в Испании, выражение их лиц первобытнее, горше; кажется, что лицо испанки вновь обрело свою подлинную, не ведающую удовольствий сущность: страдание и смерть. На то, как Бог становится человеком в чреве женщины, простейшую из мистерий, здесь, в Испании, смотришь с благоговейным трепетом.
Какой-то чисто выбритый свечник, лукавый старичок в пурпурном облачении как у кардинала, зазывает меня в темноту. Пожелтевшая рука его торопливо и нервно трясётся:
— Сюда! Сюда!
— Чего тебе?
— Сюда!
Он тащит меня к большой деревянной двери, чтобы показать резных птиц, животных, цветы. Дерево совершенно чёрное, твёрдое и изящное, подобно железу. Любовь к жизни, внимание к деталям, ключом бьющая страсть; одна птица, вытянув вверх шею, поёт подле дверного замка, словно желая открыть его своей песней. Я посмотрел на свечника. Низкорослый, хитроватый, с тонким холодным голосом, как у евнуха. Это дерево вырезали его предки, дух их подул на эту дверь, и он всё ещё жив и ерошит мне волосы. Их же потомок тянет ко мне иссохшую желтую руку, прося мелкую монету.
Некогда здесь прошёл дух. Он породил героические деяния, великие произведения искусства, глубокие размышления. Он хлестнул ленивую, трусливую душу человеческую, заставив её подпрыгнуть. Он поджёг солому, которую веками собирал муравей-разум; взметнулось пламя, и в его отблесках засияла вся испанская земля. Но затем, исполнив свой долг поджигателя, дух ушёл, оставляя за собой обугленные головешки.
Суждено ли духу вернуться? Проходит ли дух дважды над одной и той же нацией и одним и тем же местом? Феллахи! Это жестокое слово, коим Шпенглер называет народы, которые некогда создали великие цивилизации — египтяне, ассирийцы, персы, индийцы, — навевает на меня ужас в этот миг, когда я смотрю в полумраке на испанского свечника с его сморщенной протянутой рукой. Ещё несколькими веками ранее, на этом же самом месте, другая рука, рука его пращура, яростная, ликующая, всемогущая, сражалась с материей, заставляя дерево и камень принимать все формы души человеческой — птицы, дерева, Бога.
Как долго длилось это созидательное дуновение? Оно словно противоречит законам земли и потому быстро затухает; дух не в состоянии воспарить надолго и вновь падает на землю, возвращаясь на свою подлинную родину. Я часто слышал, как самодовольные болваны в нашей стране провозглашают: «Климат, небо, свет, очертания Греции... Где дух мог найти лучшие условия для того, чтобы свить себе гнездо и отложить яйца?» Но они забывают, что климат, небо, свет и очертания Греции оставались неизменными на протяжении тысячелетий, но лишь на мгновение — два-три столетия — дух свил там гнездо. А затем улетел в другое место, где не было такого солнца, голубого неба, и построил себе гнездо в холоде и тумане.
Феллахи! Порой мою душу бередит жестокая мысль: дух более не ступает там, где однажды уже прошёл. Эта хищная птица никогда не возвращается в своё старое гнездо.
Свечник схватил монету и исчез в темноте. Оставшись один, я погладил дверную резьбу, дабы лучше её разглядеть, и моя рука замерла на певчей птице — на её твердой шейке, раскрытом клюве, мощных крючкообразных когтях. Я словно касался души древнего резчика и гладил её. Словно воскрешал в себе великий порыв. Эта резная птица внезапно наполнила меня нежданной радостью. Словно я вдруг преодолел национальные различия, словно все те гнёзда, что меняет непостоянная птица-дух, на самом деле свиты в сердце человеческом. И потому кровавый порыв, что предпринимает дух на том или ином участке земли, есть порыв всечеловеческий, что вспыхивает и более не затухает в каждой борющейся душе.
***
Когда я выбрался из логова льва, был уже вечер. Я возвращаюсь на бегущие вверх улочки, гуляю вдоль берегов желто-зелёной реки. На мгновение среди облаков показалось заходящее солнце, лица людей озарились светом, древние славные гербы — львы, орлы и химеры — засияли над архитравами обветшавших господских домов. Прежде, веков семь тому назад, в период созидательного экстаза весь этот город — башни, мастерские, рынки, людские души — трудился в божественном единстве, и все вместе воздвигали промеж своих домов сторожевую вышку своего Бога — собор. Ныне же башни, мастерские, рынки и людские души обратились в руины, и остался лишь гигантский и пустой каменный драконий панцирь.
Большая площадь гудит от стаек играющих детей. Вокруг — скромные магазинчики торгуют фруктами и углем. Седельные лавки, постоялые дворы, подковочные мастерские, резкие запахи мулов и людей. А в глубине площади — великолепный старинный дворец, где королева Изабелла принимала великомученика Колумба после триумфального его возвращения из открытого им Нового Света.
Высокая дверь, украшенная толстым каменным узором, сплетённым словно корабельный канат; по четырём углам гербы со львами и башенки. Пустой двор c вздыбившимися, заросшими травой плитами. Я сдерживал своё воображение, дабы оно не наводнилось красочными миражами — как через эту дверь вошёл и заполнил двор своим пёстрым и ярким кортежем Колумб, Дон Кихот моря... Весь этот ныне заросший травой двор некогда, должно быть, кишел разноцветными птицами и экзотическими животными, неизвестными растениями, загадочными плодами, толстыми золотыми слитками. Настоящий карнавал Истории, теперь же — пустыня. Два воробушка гоняются друг за другом вокруг колонн. Старый блохастый пёс поднимает голову, смотрит на меня, но сил, чтобы залаять, у него не осталось. Я хожу взад-вперёд по разорённому двору словно его хозяин. «Прозрачные хроники воздуха», по выражению великого Гонгоры, давно растаяли. Остались лишь костры, разводимые непоседливой детворой, да стук кузнеца, подковывающего лошадь. И запах навоза.
На рассвете следующего дня я торопливо покинул своё жилище, дабы успеть на поезд. Под крупными утренними звездами собор высился гневно и угрожающе.
перевод — kapetan_zorbas
Кастилия, «Крепость». Весь этот славный район, куда мы въезжаем, пересекая Эбро, и в самом деле сделался крепостью, каменным сердцем Испании. А Бургос, суровый военный город, — главой Кастилии. Из этого орлиного гнезда выступили графы и короли Леона и Кастилии, дабы изгнать арабов с испанской земли. Здесь родился Дигенис Акрит испанцев, Руи Диас де Вивар, Сид. Здесь же состоялась его знаменитая женитьба на Химене.
Развалины господских домов, бегущие вверх-вниз улочки, проходящая прямо по городскому центру река Арлансон. Вдоль её берегов разбиты скверы, и по вечерам добропорядочные горожане, не ведающие гнева потомки, мирно прогуливаются, обсуждая политику. Ритм жизни успокоился, некогда героический Бургос напоминает великолепные ножны, сплошь в резном орнаменте и памятных датах, но в которых нет меча.
Я кружу вокруг огромного готического собора Бургоса, не решаясь войти, словно лиса у логова льва.
Военная крепость, тёмная, с башнями, бойницами и барбаканами, откуда раньше во время осады лили на неприятеля кипящую воду и кипящее масло. К кроткому Иисусу вернулся суровый, непримиримый облик — облик Иеговы. Он снова надел доспехи — на этот раз каменные — и встал на границе, чтобы дать бой неверным.
Вспомните слёзы и мольбы святого Франциска Ассизского, «беднячка», «шута Божьего», как он предпочитал, чтобы его называли. Он был уже стариком, когда орден его стал набирать силу и его грубоватый ученик Илия принял бразды из добрых, дрожащих рук учителя и начал строить в Ассизи пышный трёхэтажный монастырь Святого Франциска, наполняя его изысканными фресками, золочёными Евангелиями, красочными витражами. «Это не ясли нашего Христа! — восклицал несчастный Франциск. — Это дворец! Это крепость! Я не хочу этого! Я не хочу этого!» А бесцеремонный Илия посмеивался, подмигивал братии, и, указывая на святого, в честь которого строился храм, бурчал: «Старческие бредни!»
Бог, что родился среди рабов, схоронился, зарывшись подобно кроту, в катакомбах; со временем рабы окрепли, освободились, поднялись из подземелий, обосновались во дворцах. Окреп с ними и Бог, освободился, поднялся из мрачных темниц и воцарился во дворцах и крепостях. Эти громадные церкви демонстрируют не силу Бога, но силу, веру и гордость человека. Таков и собор Бургоса. Военная неприступная крепость, львиное, логово, панцирь какого-то допотопного чудовища.
Я с содроганием переступаю порог, медленно пробираясь вперёд в полумраке. Я снова ощущаю потрясение и подъём, что вызывают во мне готические церкви. Высокие вертикальные арки, каменные локоны, остроконечные купола, сгустившаяся синяя тьма в углах, волшебное сияние, изливаемое холодноцветными — сплошь рубин, топаз и изумруд — витражами.
Подул дух, и поднялись камни, и все эти каменные чудеса взмыли и воспарили в воздухе. Великие эпохи творения есть непостижимая тайна. В разгар жесточайших средневековых войн, в атмосфере каждодневных угроз, в отсутствие удобств и чувства безопасности творцы живописали, слагали песни, создавали литературу, строили церкви, подчиняли своей воле камень и железо. По всей видимости, душевные силы, благие или дурные, пробуждаются и крепнут синхронно. Хорошо это или плохо, жалкую трусливую душу порождают неуловимые колебания. Всё есть оргазм, сила и страсть и всё способно стать духом. Проклято и бесплодно лишь скупое существование — когда не тратишь силы, избегаешь опасностей, не имеешь желаний, — и убогий покой, в благоразумии и довольстве.
Конечно, и в эпохи мира рождаются великие труды. Но какого мира? Порождения войны. Ибо семя падает в чувственный миг войны, а становится видимым, через некоторое время прорастает, в годы мира. Крестоносцы отправились на Восток, чтобы освободить, как считалось, Гроб Господень. Но на самом деле они отправились туда, чтобы освободить пребывавшие в них силы. Глаза их упивались голубыми морями, солнцем, финиковыми пальмами, мечетями и павлинами. Пальцы их трепетали, когда касались шёлковых ковров, когда ласкали смуглых восточных женщин. А когда они возвращались на родину, память их полнилась благами, а мешки их были набиты золотом и слоновой костью, манускриптами с миниатюрами, расшитыми орнаментами шелками, святыми мощами. Они обрели новые чувства. И теперь, когда они касались камней, камни оживали, становясь виноградными лозами, животными, химерами, а окна в тёмных церквях раскрывались подобно розам в северном тумане.
Я брожу по этой Божьей крепости украдкой, словно лазутчик, что пробрался в лагерь неприятеля, дабы разведать про его секретные укрепления. Я внимательно осматриваю каждый элемент убранства и, когда меня никто не видит, протягиваю руку, чтобы его потрогать. В центре храма надгробная плита хищного скитальца, Акрита Испании, и рядом с ним его верная, многострадальная жена. В золотой нише, освещаемой рядом горящих свечей и серебряных лампад, большой, в человеческий рост, Христос из кожи и настоящих волос. Предание относит его к Востоку, к работе Никодима, который изготовил его, скопировав тело настоящего Христа. Крестоносцы привезли его сюда, одели в белую кружевную ризу, водрузили на него парик из человеческих волос и оставили обнажённой его грудь, залитую кровью.
Так в этом соборе встретились два героя, что столь согласуются с чаяниями испанской души, две противоположности: твёрдость, отвага, неистовство, мужское проявление жизни — Сид; а рядом с ним страдание, терпение, жертвенность, женственность — распятый Христос. Одного от другого здесь отделяет несколько шагов. Испанец, совершая эти несколько шагов, проходит от одного полюса своей души до другого.
Религия испанца это не абстрактная бесплотная догма, не воображаемая связь с далёким непостижимым Богом. Это теплые объятия, это рука и рана — рука человека, что погружается в рану Бога. А Богородица для испанца — не недоступная Дева, что ступает по белым облакам. Она подобна одной из девушек-крестьянок Андалусии или Кастилии, что вечером сидит на пороге своего дома и прядёт. Или, как гласит народная андалузская песня:
«Мать пелёнки своего младенца
Стирает средь побегов розмарина».
Испанцы любят Христа, потому что он распят, потому что он страдает, потому что они видят, как кровь его струится пятью ручьями из пяти его ран. Вот почему испанцы так любят искусно вырезанные деревянные статуи с их яркими красками, алой кровью, крупными как горох слезами и глубокими зияющими ранами. В Испании редко увидишь «Воскресения», счастливых святых, торжествующего Бога. Что за дело такому Богу до нас? Как нашим молитвам достичь его? Но Распятый пребывает рядом с нами, вместе с нами. Ему не хватает совсем немного, чтобы стать таким же человеком, что и каждый из нас. Каждая женщина воплощает Пьету, сжимая в руках своего невинно убиенного сына.
В полумраке собора я созерцаю женщин, что, преклонили колени и молятся часами напролёт, с распростёртыми руками, словно распятые. Другие женщины приходят с базара с покупками в руках — зелень, дыня, торчащий из корзины рыбий хвост, — они сжимают их крепко, словно ребёнка, и смотрят, коленопреклоненные и охваченные чувством, на Христа. Конечно, все женщины мгновенно превращаются в матерей, оплакивающих своего ребёнка. Таков их наиболее древний и глубокий, наиболее естественный лик. Но здесь, в Испании, выражение их лиц первобытнее, горше; кажется, что лицо испанки вновь обрело свою подлинную, не ведающую удовольствий сущность: страдание и смерть. На то, как Бог становится человеком в чреве женщины, простейшую из мистерий, здесь, в Испании, смотришь с благоговейным трепетом.
Какой-то чисто выбритый свечник, лукавый старичок в пурпурном облачении как у кардинала, зазывает меня в темноту. Пожелтевшая рука его торопливо и нервно трясётся:
— Сюда! Сюда!
— Чего тебе?
— Сюда!
Он тащит меня к большой деревянной двери, чтобы показать резных птиц, животных, цветы. Дерево совершенно чёрное, твёрдое и изящное, подобно железу. Любовь к жизни, внимание к деталям, ключом бьющая страсть; одна птица, вытянув вверх шею, поёт подле дверного замка, словно желая открыть его своей песней. Я посмотрел на свечника. Низкорослый, хитроватый, с тонким холодным голосом, как у евнуха. Это дерево вырезали его предки, дух их подул на эту дверь, и он всё ещё жив и ерошит мне волосы. Их же потомок тянет ко мне иссохшую желтую руку, прося мелкую монету.
Некогда здесь прошёл дух. Он породил героические деяния, великие произведения искусства, глубокие размышления. Он хлестнул ленивую, трусливую душу человеческую, заставив её подпрыгнуть. Он поджёг солому, которую веками собирал муравей-разум; взметнулось пламя, и в его отблесках засияла вся испанская земля. Но затем, исполнив свой долг поджигателя, дух ушёл, оставляя за собой обугленные головешки.
Суждено ли духу вернуться? Проходит ли дух дважды над одной и той же нацией и одним и тем же местом? Феллахи! Это жестокое слово, коим Шпенглер называет народы, которые некогда создали великие цивилизации — египтяне, ассирийцы, персы, индийцы, — навевает на меня ужас в этот миг, когда я смотрю в полумраке на испанского свечника с его сморщенной протянутой рукой. Ещё несколькими веками ранее, на этом же самом месте, другая рука, рука его пращура, яростная, ликующая, всемогущая, сражалась с материей, заставляя дерево и камень принимать все формы души человеческой — птицы, дерева, Бога.
Как долго длилось это созидательное дуновение? Оно словно противоречит законам земли и потому быстро затухает; дух не в состоянии воспарить надолго и вновь падает на землю, возвращаясь на свою подлинную родину. Я часто слышал, как самодовольные болваны в нашей стране провозглашают: «Климат, небо, свет, очертания Греции... Где дух мог найти лучшие условия для того, чтобы свить себе гнездо и отложить яйца?» Но они забывают, что климат, небо, свет и очертания Греции оставались неизменными на протяжении тысячелетий, но лишь на мгновение — два-три столетия — дух свил там гнездо. А затем улетел в другое место, где не было такого солнца, голубого неба, и построил себе гнездо в холоде и тумане.
Феллахи! Порой мою душу бередит жестокая мысль: дух более не ступает там, где однажды уже прошёл. Эта хищная птица никогда не возвращается в своё старое гнездо.
Свечник схватил монету и исчез в темноте. Оставшись один, я погладил дверную резьбу, дабы лучше её разглядеть, и моя рука замерла на певчей птице — на её твердой шейке, раскрытом клюве, мощных крючкообразных когтях. Я словно касался души древнего резчика и гладил её. Словно воскрешал в себе великий порыв. Эта резная птица внезапно наполнила меня нежданной радостью. Словно я вдруг преодолел национальные различия, словно все те гнёзда, что меняет непостоянная птица-дух, на самом деле свиты в сердце человеческом. И потому кровавый порыв, что предпринимает дух на том или ином участке земли, есть порыв всечеловеческий, что вспыхивает и более не затухает в каждой борющейся душе.
***
Когда я выбрался из логова льва, был уже вечер. Я возвращаюсь на бегущие вверх улочки, гуляю вдоль берегов желто-зелёной реки. На мгновение среди облаков показалось заходящее солнце, лица людей озарились светом, древние славные гербы — львы, орлы и химеры — засияли над архитравами обветшавших господских домов. Прежде, веков семь тому назад, в период созидательного экстаза весь этот город — башни, мастерские, рынки, людские души — трудился в божественном единстве, и все вместе воздвигали промеж своих домов сторожевую вышку своего Бога — собор. Ныне же башни, мастерские, рынки и людские души обратились в руины, и остался лишь гигантский и пустой каменный драконий панцирь.
Большая площадь гудит от стаек играющих детей. Вокруг — скромные магазинчики торгуют фруктами и углем. Седельные лавки, постоялые дворы, подковочные мастерские, резкие запахи мулов и людей. А в глубине площади — великолепный старинный дворец, где королева Изабелла принимала великомученика Колумба после триумфального его возвращения из открытого им Нового Света.
Высокая дверь, украшенная толстым каменным узором, сплетённым словно корабельный канат; по четырём углам гербы со львами и башенки. Пустой двор c вздыбившимися, заросшими травой плитами. Я сдерживал своё воображение, дабы оно не наводнилось красочными миражами — как через эту дверь вошёл и заполнил двор своим пёстрым и ярким кортежем Колумб, Дон Кихот моря... Весь этот ныне заросший травой двор некогда, должно быть, кишел разноцветными птицами и экзотическими животными, неизвестными растениями, загадочными плодами, толстыми золотыми слитками. Настоящий карнавал Истории, теперь же — пустыня. Два воробушка гоняются друг за другом вокруг колонн. Старый блохастый пёс поднимает голову, смотрит на меня, но сил, чтобы залаять, у него не осталось. Я хожу взад-вперёд по разорённому двору словно его хозяин. «Прозрачные хроники воздуха», по выражению великого Гонгоры, давно растаяли. Остались лишь костры, разводимые непоседливой детворой, да стук кузнеца, подковывающего лошадь. И запах навоза.
На рассвете следующего дня я торопливо покинул своё жилище, дабы успеть на поезд. Под крупными утренними звездами собор высился гневно и угрожающе.
перевод — kapetan_zorbas