Mar. 22nd, 2015

kapetan_zorbas: (Default)
(пролог, глава 1 и фрагменты последующих глав приведены в предыдущих постах)

Итак, в двух своих книгах я сказал об СССР всё, что хотел сказать, и тему Красной России считал для себя закрытой;  а новые идеи бродили в моей голове словно слепые призраки, натыкаясь на неожиданные препятствия и рассеиваясь, ибо плотью обрасти еще не успели – одним словом, наступал период творческой апатии, мне ненавистной.
И вот, той же весной очень кстати я получил заказ на перевод современных французских поэтов – это была кропотливая и тонкая работа, и хотя оплачивалась она скромно, я согласился, ибо всегда находил удовольствие в решении трудных задач.
Чтобы острее чувствовать вкус языка оригинала, я давно взял себе за правило работать в родной стране автора: переводил Ницше в Германии, Данте – в Италии; как это важно – дышать тем же воздухом, бродить по тем же улочкам, стать губкой, насквозь пропитанной тою же атмосферой. Теперь меня влек Париж.
В этом чарующем городе я не был много лет – несколько дней позапрошлой осенью, по пути из России домой, не в счет, ибо я находился тогда под впечатлением суровой советской действительности, и море огней, толпы фланирующих boulevardiers[1], ароматы духов, накрашенные женщины – всё казалось мне почти оскорбительным, почти непристойным. Помню, я с восторгом и ужасом думал: всему этому цветистому великолепию, всем этим изнеженным людям, легкомысленным, распущенным и праздным, скоро придет конец – и так тому и быть. Но по мере того, как мощный духовный канат, что привязывал меня к большевистской России, истирался, лохматился, истончался в шестеренках времени, и вот остались от него только ниточки, я вновь обрел способность радоваться веселому и яркому парижскому калейдоскопу. 
Первые дни пребывания в столице мира я посвятил хлопотам: подыскивал себе недорогую квартиру, назначал встречи; предполагалось, что поэты – а это были всё модернисты – сами предложат стихи, какие найдут нужным, а уж после мы с издателем отберем по своему вкусу и решим, что включать в сборник, а без чего греческий читатель легко может обойтись. 
Так, в суете, прошла неделя; я буквально сбился с ног – бесконечные рандеву, деловые обеды и ужины. А как хотелось мне неспешно, в одиночестве, прогуляться по городу моей юности, воскрешая драгоценные воспоминания; как хотелось вновь окунуться в пьянящую реку жизни, что некогда сводила с ума.
Как-то вечером я сидел за столиком в открытом кафе, поджидая известного поэта, одного из тех, кто посредством мощной поддержки критиков, журналистов и прочих интеллектуалов был возведен в ранг властителя дум. Бульвар искрился разноцветными огнями, надо мною раскинул свои ветви каштан – подсвеченные фонарем листья сияли изумрудной зеленью, а дальше, выше, куда лучи не доставали, крона сливалась с чернотой неба. Слух мой улавливал обрывки разноязыкой болтовни, в которой доминировала французская, с восхитительно-раскатистым «р», взгляд блуждал со счастливой бесцельностью, пока не привлекла его одна картинка. В особняке напротив, на третьем этаже, со стуком раскрылись ставни, распахнулось окно, точнее, дверца на маленький балкон, из комнаты хлынул электрический свет; показалась женщина. И сейчас вижу так ясно, как если б это было вчера: пылающий желтый прямоугольник дверного проема, ажурная балконная решетка, черный силуэт женщины с узкой талией, затянутой в корсет. Почему-то я подумал, что женщина эта обжигающе-красива.
В один миг воображение дорисовало все остальное: юное лицо с длинными серыми глазами и колючими стрелами ресниц, с пухлым ртом и челкой на лбу, прекрасные плечи, тонкие руки. Я представил изысканную обстановку ее комнаты: кровать, застеленную шелковым покрывалом, и что-то кружевное на ней брошено небрежно – белье, должно быть, и газовые чулки; сбоку – туалетный столик, флакончики с духами, разные баночки и шкатулки; далее – зеркала, вазы, полные цветов, и канделябры, свечи, и картины: натюрморт с лютней, на другой – корзиночка фруктов, на третьей – серебряный кофейник и рядом яркий зеленоватый лимон. Я двинулся дальше, вглубь квартиры – на кушетке валялась недочитанная книга. Посмотрим, посмотрим... ага, стихи Малларме. А вон пианино, крышка раскрыта, на подставке ноты: «Шопен. Ноктюрны». Сколько вкуса, какая гармония во всем... Но кто это там, у входной двери? – Мужчина, он только что вошел, в его руках букет и коробочка (кольцо? серьги?). Брюнет, бритое лицо так бледно, что отдает в синеву, красный рот – о, какой мерзкий, какой плотоядный, – белая манишка, черный фрак. Сейчас женщина обернется, пойдет ему навстречу, и он пиявкой прильнет к нежной шее. Ну да, вот она услышала его шаги, его голос – и уходит с балкона. Не хочу видеть, что будет дальше.
Я часто ловил себя на мысли, что ревную всякую прекрасную женщину – каждую такую незнакомку, – а потому наличие любовника, мужа, словом, соперника, было нестерпимо; мне бы хотелось, чтобы она принадлежала мне, чтобы все они принадлежали мне – каждая в одной из моих жизней, которые я, «размноженный», проживал бы одновременно.
Идея множественности, тысячекратности жизней – одна из любимейших моих фантазий: какой мудростью обладал бы я тогда, каким несметным духовным и чувственным опытом; безжалостное время не имело бы власти надо мною, минута равнялась бы столетию, и вся наследственная родовая память, смутно рокочущая в моей крови, облеклась бы плотью. Стать самому себе и предком, и потомком; быть одновременно пещерным дикарем, античным греком, византийцем, человеком Возрождения, человеком современным и кем-то совсем новым, еще неведомым – что может быть желанней? Видеть древние сны и прозревать будущее. Вот я, рыча от ярости, забиваю мамонта, а потом, щеря клыки, довольно сопя и поминутно облизываясь, высекаю на стене пещеры сцену охоты; вот, задумчиво покусывая перо, слагаю сонет в честь прекрасной дамы – и в мерцании свечи, в движении теней кажется, что колышутся портьеры, оживают всадники на гобеленах; вот, плыву под парусами навстречу неизвестным островам – скрипят корабельные снасти, соленые брызги летят мне в лицо; вот, пришпорив коня, с ревом врываюсь в самое сердце кровавой сечи; вот, держась за штурвал, несусь над горными пиками – туда, где клубятся, закипают грозою черные тучи; вот, облаченный в рясу, в молитвенном экстазе славлю Спасителя, и мои колени чувствует холод каменных плит собора...  Но почему же быть только европейцем? почему в одной из тысяч жизней не стать китайцем эпохи династии Мин, или египтянином времен Среднего Царства, или...
Но тут ветер, что свистел в моих ушах, – ветер времени, доносящий гул бесчисленных голосов – мужских, женских, старческих, детских, разноязыких, грозных, нежных, горестных, – внезапно стих.
«Дорогой друг, ради бога, простите за опоздание, – поэт, которого я дожидался, присел за мой столик. – Если б вы знали, чего мне стоило прийти», – он вернул меня к моей единственной жизни, со всеми ее заботами и хлопотами, с ее ограниченностью во времени, с ее конечностью – и я пожалел, что опоздал он лишь на полчаса: сколько грез я прожил бы за целый час ожидания.
Поэт был маленький, хрупкий, – будто невесомый, – и очень подвижный, этакий дергунчик с сухоньким лицом, острым носиком, ртом-щелочкой и большими, несчастными, близко посаженными глазами. Печальный комарик, грустный кузнечик.
«Мы с вами встретились не в лучшую для меня пору, – вздохнул он. – Когда нервы обнажены, всякое общение становится столь затруднительно, что... Впрочем, простите, сейчас я весь к вашим услугам. Дело есть дело, не так ли», – по его губам скользнула тень вымученной улыбки.
Как мне успели объяснить, несколько месяцев назад умер его юный друг (мальчику было не то восемнадцать, не то девятнадцать; их  связывала дружба особого рода, чрезвычайно популярная в античном мире, но недоступная моему пониманию), и поэт до сих пор не пришел в себя. Среди стихов, которые он мне предложил для перевода, во множестве были представлены недавние – к примеру, такие:
«Здесь, в этом кафе, сами стены
стонут, и все цветы,
вспоминая тебя, клонят главу:
им не место в вазонах,
они хотели бы лечь на твою
могилу, чтобы и в смерти
соединиться с тобой,
ибо ты – их породы.
Нежный прелестный цветок,
до срока увядший, оставил
благоуханье ты мне,
но в мире сплошного камня
быстро истает оно. Ибо в мрамор одели
белое нежное тело.
Пылкое тело твое – 
В холодный надгробья мрамор».

Ну, и так далее. Нелепо было бы требовать хорошего вкуса от подлинного страдания, от криков боли – проще исключить стихи из сборника; за этим-то я и встречался теперь с поэтом.
«Видите ли, – сказал я ему, – похожая тема раскрыта в творчестве нашего Кавафиса – то есть, в точности та же самая».
«Неужели? может ли быть?..» 
Он сделался рассеян – видимо, я сам невольно направил его мысли в определенное русло.
«А что, – спросил он наконец, – этот ваш Кавасис... действительно, пережил подобную утрату? Представляю, как он страдал. И, говорите, он писал об этом э... откровенно?»
«Достаточно откровенно».
«Что ж, неудивительно – ваши пращуры познали мужскую душу до самых потаенных ее глубин. А ведь по справедливости именно сильный пол должен бы называться прекрасным. Как трогает сердце рыдание Ахилла над юным прекрасным телом Патрокла, только что живым, пульсирующим горячей кровью, полным неги – и вот, застывшим, словно мраморная статуя. Рыдание-рык, рычание раненого льва, ибо жалом смерти уязвлено само мужество».
Я не стал разочаровывать поэта и сообщать, что в этой любовной паре юным-то был как раз Ахилл – вроде бы, у него даже борода еще не росла, если верить героям платонова «Пира».
«Н-да... но нынешняя Греция... – продолжал поэт, – знаете, я побывал там недавно, и мне показалось, это какая-то деревня... О, простите», – он приложил руку к сердцу.
«Ничего страшного, – рассмеялся я, – в общем, так и есть».
«Я только хотел сказать, что там, должно быть, господствуют традиционные патриархальные взгляды. Не был ли Кавасис...»
«Кавафис», – поправил я.
«Да-да, надо запомнить... так вот, не был ли он осужден общественным мнением?» – взволновался поэт.
«Превыше доброго имени чистые наслаждения чистой плоти», что-то подобное он написал, – ответил я. – «Но не понять того людям, ибо в глупцов обращает людей ханжеская мораль».
«Блестяще! Какой благородный ум, какой смелый муж».
«Гедонист», – пожал я плечами.
«Ах, нет, им нельзя не восхищаться. Без сомнения, такие люди более склонны к самоанализу, более чувственны, идеально приспособлены для писания стихов. Обывателю не понять истоков той глубокой одухотворяющей связи, что соединяет чувственность с абстрактным мышлением и раскрывает личность во всей ее полноте.  Вы со мной согласны?»
Поэт с надеждой заглянул мне в глаза, и я понял, что самое время расставить точки над «i».
«Откровенно говоря, тема не близка мне».
Он укусил ноготь большого пальца, попытался улыбнуться и пробормотал: «Да-да... в сущности, это было ясно с самого начала... Так вы говорите, стихи не подойдут?»
«С вашего позволения, я хотел бы, чтобы вместо них вы предложили что-нибудь из другого вашего цикла».
Позже я понял, что мое поведение в тот вечер было почти дерзостью – он к такому не привык, с ним так не говорили. Он даже растерялся немного – ему, вознесенному на французский поэтический олимп, отказывал какой-то провинциальный мужлан.
Read more... )

Profile

kapetan_zorbas: (Default)
kapetan_zorbas

April 2025

M T W T F S S
 123456
78910 111213
14151617181920
21222324252627
282930    

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 9th, 2025 17:48
Powered by Dreamwidth Studios