kapetan_zorbas: (Default)
ЙОРГОС СЕФЕРИС

– крупнейшая величина в новогреческой литературе и лауреат Нобелевской премии, которая кроме него из греков досталась ещё только Одисеасу Элитису, тоже поэту (напомню, что Казандзакис на эту премию только выдвигался, уступив в итоге Хуану Хименесу в 1956-м году). Но, как это ни парадоксально, Сеферис мало известен в мире и практически неизвестен в России. Одна из причин (помимо всеобщего небрежного отношения к «периферийной» греческой литературе) – «элитарность» поэта. «Элитарный из элитарных», – как сказал его переводчик на русский М.Гаспаров. Такое определение не добавляет популярности.

Сефериса часто называли греческим Валери или греческим Элиотом, что довольно несправедливо – даже не будучи поклонником его творчества, сложно не признать самобытности поэта.
Ровесник двадцатого века, сын университетского профессора, он был уроженцем Смирны, впоследствии, в 1922 году буквально залитой турками греческой кровью – и, хотя к тому времени семья уже перебралась в Грецию, Сеферис на всю жизнь травмирован этими трагическими событиями.

Символист, модернист; получивший блестящее образование в двух университетах – Афинском и Сорбонне – крупный дипломат; горячий патриот своей страны; – вот такой сложный коктейль («взболтать, но не смешивать» – именно так и произошло: дипломатия отдельно, стихи отдельно). Между прочим, в нашем эссе это уже третий литератор на государственной службе. Но, в отличие, от Кавафиса, чиновника управления мелиорации, и Лоуренса Даррелла, чиновника по связям с общественностью при дипмиссии, тут мы имеем дело с фигурой действительно крупной в международной дипломатии: в тридцатых Сеферис – греческий консул в Лондоне, с 1953 по 1956 год – посол в Ливане, Сирии, Иордании, Ираке, затем в течение двух лет – представитель Греции в ООН, и наконец – посол в Англии.

Блестящая карьера. И блестящее признание творческих заслуг – Нобелевская премия по литературе в 1963 году «за выдающиеся лирические произведения, исполненные преклонения перед миром древних эллинов». Когда-то отец Сефериса переводил на греческий Шекспира – теперь соотечественники последнего переводят на английский стихи сына.

Словом, перед нами пример, в целом, огромной жизненной удачи; при этом и стихи, и единственный роман Сефериса неизменно полны пессимизма и меланхолии, а лирический герой – вечный нытик. Что-то здесь не вяжется. В чем же дело?

Read more... )

«Шесть ночей на Акрополе»

(одна из моих личных ночей на Акрополе)

Роман писался Сеферисом очень долго – с середины 20-х по середину 50-х, а опубликован был уже после смерти поэта, в 1974 году. Вот что пишет о романе в послесловии к российскому изданию его переводчик О.Цыбенко:

«Если «Шесть ночей» считать романом, то это роман слишком сильно связанный с поэтическим (лирическим) мировосприятием Сефериса, с его личными, «биографическими» переживаниями. Сам Й. Сеферис определял это свое творение как «идеологическая фантасмагория или фантасмагорическая идеология». Жанровые очертания этой «фантасмагории-идеологии» довольно расплывчаты и применение к ней устоявшихся литературоведческих критериев весьма условно. Весьма условны поэтому и жанровые достоинства «фантасмагории-идеологии».
…Авторитетные литературоведы, несмотря на столь непохожие определения сильных сторон произведения, сходятся в том, что как роман «Акрополь» плох. Впрочем, в действительности они не противоречат друг другу: критерием сильных и слабых сторон являются здесь устоявшиеся каноны романа как жанра, и здесь почтенные авторитеты в своих оценках только дополняют друг друга. При этом оба они абсолютно игнорируют совершенно определенно высказанное самим Й. Сеферисом желание держаться подальше от романа как такового. …В действительности Сеферис был не только выдающимся поэтом, но и прекрасным прозаиком, о чем свидетельствуют и его «Дневники» и особенно его эссе. Просто его «фантасмагория-идеология» изначально не пожелала стать романом, предпочтя в качестве формы что-то, напоминающее скорее книгу, составленную из множества изорванных кусочков».

Со своей стороны, скромно соглашусь с этими авторитетными литературоведами – роман «Шесть ночей на Акрополе» в самом деле плох и, в первую очередь, тем, что ужасно скучен и перегружен фиксацией автора на вещах, похоже, чрезвычайно важных для него самого (основу романа составили дневники поэта), но абсолютно бессмысленных для стороннего читателя. В качестве примера – самые первые строки романа, которые по всем правилам хорошего литературного тона чрезвычайно важны, ибо задают настроение читателю. Впрочем, определённое настроение эти строки всё-таки задают:

«Стратис поднялся из-за стола и подошел к окну. Только что миновал полдень. Ветер изорвал облака в клочья. Стратис снова сел за стол и сделал запись в тетради, которую оставил открытой:
«Среда. Март. Сегодня я впервые вспомнил Грецию, небеса Доменика Критского».
Когда он снова поднимался из-за стола, переполненная окурками кофейная чашка упала и разбилась. Даже не глянув на это, Стратис снова подошел к окну и долго простоял там. Пальцы время от времени поигрывали по стеклу. Окоченелость мысли спустилась в ноги, он снова вернулся к столу и, не садясь, записал:
«Чашка упала и разбилась. Примечательно, что это нисколько меня не огорчило».

Итого: герой поднимается из-за стола, подходит к окну, отмечает за окном погодную банальность, снова садится за стол, снова поднимается из-за стола, попутно разбивая чашку, снова подходит к окну, ну и снова же возвращается к столу, чтобы зафиксировать своё равнодушие к судьбе чашки.

Поскольку в читателе вряд ли родится импульс немедленно ознакомиться с романом, приведем его краткое содержание. Сюжета как такового нет. На протяжении всей книги главный герой Стратис (альтер эго автора) пребывает в депрессии и раздражении практически по любому поводу. Ведет экзистенциальные и часто бессмысленные рассуждения на Акрополе. Почему-то, несмотря на свою вечную подавленность и нытье, страстно желаем всеми дамами вокруг, что в реальности просто невероятно. Персонажи лишены портретов и в целом невнятны, нет ни природных зарисовок, ни городского пейзажа, (и даже Акрополь – не столько реальное место, сколько символ) – нет ничего, кроме неестественных диалогов да потока сумбурного и вечно подавленного сознания. Если отбросить всю эту напыщенную словесную шелуху, то в сухом остатке – следующее: есть непризнанный и чрезвычайно чувствительный гений, находящийся в тени признанного властителя дум Лонгоманоса, изображенного нарциссом и эдаким Минотавром, которому одна из его бывших любовниц должна регулярно поставлять новых – ведь этот известный литератор, естественно, самостоятельно решить свои личные проблемы неспособен. Две поставляемые дамы (по совместительству, основные женские образы в романе) Лонгоманосу отказывают и почему-то жаждут нашего поэта (что не мешает им сначала вступить в лесбийскую связь).

(такими вот видами наслаждались с Акрополя герои романа Сефериса - вид на Одеон Герода Аттика)

(вид на город; слева - Эрехтейон)

Ниже отрывок, подчеркивающий «мастерство» Сефериса-прозаика:

Read more... )

Но самое главное... Сеферис просто скучно пишет, скучно и вяло – а это гораздо серьезнее, чем несогласие в трактовке исторического прототипа или вкусовые разногласия о литературных подходах. Диалоги блеклых и никак не прорисованных персонажей вымучены и чудовищно неестественны (скорее всего, они происходили только в голове автора, живые люди так редко разговаривают, разве что на симпозиумах), а весьма обыденные моменты личной жизни (встретились-расстались-встретились) возносятся до вселенских высот и исполняются самого жалкого пафоса, над которым Сеферис так любил издеваться, когда обнаруживал у других.

Однако не стоит всё же забывать: не за этот единственный и неудачный роман Сеферис получил международное признание, но за стихи, переведенные ныне на многие языки мира и прославившие современную греческую культуру. В 1963 году на церемонии награждения Нобелевской премией представитель Шведской академии объяснил выбор комитета: «Поэтических произведений Сефериса не так уж много, но в силу их стилистической и идейной самобытности, а также красоты языка они стали символом нетленного эллинского жизнеутверждения».

Бонус: Сеферис, Казандзакис и Панаит Истрати

Нижеследующая сценка из романа «Шесть ночей на Акрополе» наглядно демонстрирует, сколько желчи припас поэт для Казандзакиса.

Read more... )
kapetan_zorbas: (Default)
ДЖЕРАЛЬД  ДАРРЕЛЛ

Пожалуй, не найти двух таких разных писателей, как Джон Фаулз и Джеральд Даррелл; мы представляем их здесь рядом только по одной причине: они ровесники (Джеральд лишь годом старше) и оба – англичане. Но их впечатления противоположны: Фаулз видит Грецию и греков сквозь призму античности, Даррелл познаёт огромный реальный мир, где всё живое – от букашки до человека – взаимосвязано. Писать о Джеральде Даррелле – неблагодарный труд, ибо его почти автобиографическая проза сама говорит о нём исчерпывающе; а тот, кто в детстве прочёл удивительные, несравненные по своему обаянию, книги Даррелла, в которых животные наделены повадками людей, а люди – животных, полюбил этого писателя на всю жизнь. Мы лишь коснёмся «греческого следа» в его творчестве.

Остров Корфу, где мальчиком Джерри провёл пять невероятно счастливых лет, не отпускал его и во взрослой жизни: за первой книгой «Моя семья и другие звери» (1956 год издания), последовала вторая – «Птицы, звери и родственники» (1969 год издания), потом и третья – «Сад богов» (1978 год издания).

Поэтический, художественный дар Джерри проявился очень рано, но, конечно, нельзя обойти огромное влияние старшего брата Лоуренса:

«Когда мне было шесть или семь лет, а Ларри был еще неизвестным писателем, борющимся за признание, он постоянно советовал мне начать писать. Опираясь на его советы, я написал несколько стихотворений, и Ларри с глубоким уважением отнесся к моим виршам, словно они вышли из-под пера Т.С.Элиота. Он всегда бросал свои занятия, чтобы перепечатать мои стихи».

Лоуренс был поражен яркими и сложными образами, приходящими в голову мальчика, его наблюдательностью, богатством фантазии, свободой восприятия и самовыражения.

Часть памятной доски на доме Дарреллов в местечке Калами

В какой-то степени Лоуренс заменил Джерри рано умершего отца. Глубокую привязанность и дружбу братья сохранили на всю жизнь; но и в целом с семьей Джеральду необыкновенно повезло – вот как описывает эту большую, безалаберную, теплую семью Нэнси Даррелл, первая жена Лоуренса:

«... Мне понравился этот дом – понравился царящий в нем бедлам, понравились люди, которые жили ради жизни, а не ради порядка в доме. Вы сразу же чувствовали, что эти люди не придерживаются сковывающих их условностей, как все остальные. Они ели в любое время, они кричали друг на друга, не задумываясь. Никто никем не командовал. Я впервые попала в настоящую семью – в веселую семью... В этом доме никому не запрещали высказываться. Это стало для меня настоящим открытием. Мне было непривычно слышать, как они свободно обзывают друг друга и отругиваются до последнего. Это было прекрасно! Я сразу же влюбилась в семью Ларри».

Неудивительно, что такой семье жизнь среди греков – тоже ведь безалаберных и ценящих внутреннюю свободу – пришлась точно впору.

Лоуренс ненавидел английский образ жизни: «английский образ смерти», – по его выражению; именно Лоуренсу и принадлежала инициатива переехать на Корфу.
«Мы словно вернулись в рай, – много позже скажет Джеральд Даррелл. – Приплыв на Корфу, мы будто родились заново».
«Я чувствовал себя так, словно со скал Борнмута меня перенесли на небеса. Наконец-то я ощутил себя по-настоящему дома».

Виды острова Корфу

В своей трилогии о годах, проведенных на Корфу, Джеральд создаст образ земного рая – глазами ребенка. Первозданная красота острова, единение природы, животного мира и человека, добросердечность местных жителей – всё это в полной мере ощутит и читатель.

Наблюдательный, любопытный, весёлый, общительный, мальчик легко завоёвывает дружбу всех, с кем сводит знакомство на острове: от крестьян до здешних аристократов, от подростков до стариков и старух, – и все они, яркие, выпуклые, забавные, предстанут на страницах трилогии.
Read more... )

Великий натуралист, путешественник, защитник животных, он обладал даром описывать природные явления как феерические действа. Разве можно, однажды прочитав, забыть вот эту сцену ночного морского купания во время новолуния:

«Никогда нам не приходилось видеть такого огромного скопления светлячков. Они носились среди деревьев, ползали по траве, куста и стволам, кружились у нас над головой и зелеными угольками сыпались на подстилки. Потом сверкающие потоки светлячков поплыли над заливом, мелькая почти у самой воды, и как раз в это время, словно по сигналу, появились дельфины. Они входили в залив ровной цепочкой, ритмично раскачиваясь и выставляя из воды свои точно натертые фосфором спины... вверху светлячки, внизу озаренные светом дельфины – это было поистине фантастическое зрелище. Мы видели даже светящиеся следы под водой у самого дна, где дельфины выводили огненные узоры, а когда они подпрыгивали высоко в воздух, с них градом сыпались сверкающие изумрудные капли, и уже нельзя было разобрать, светлячки перед вами или фосфоресцирующая вода. Почти целый час любовались мы этим ослепительным представлением, а потом светлячки стали возвращаться к берегу и постепенно рассеиваться. Вскоре и дельфины потянулись цепочкой в открытое море, оставляя за собой огненную дорожку, которая искрилась и сверкала и наконец медленно гасла, будто тлеющая ветка, брошенная в залив».

Образ искрящейся дорожки, что так ослепительно сверкала, а потом погасла – это ведь и о жизни Джерри на Корфу. И чем прекраснее казался остров, тем горше было вызванное войной расставание.

«Когда пароход вышел в открытое море, – вспоминал Джеральд, – и остров Корфу растворился в мерцающем жемчужном мареве, на нас навалилась черная тоска и не отпускала до самой Англии».

А Ларри сказал – о Корфу и о младшем брате:

«Остров позволил нам немного пожить простой, открытой жизнью, подставить свои тела теплым лучам солнца. Без Корфу Джерри бы никогда не смог стать таким, каким он стал. Ему бы никогда не сделать того, что он сделал... Это было подлинное благословение между двумя войнами, и назвать его можно было только одним словом – рай».

 
kapetan_zorbas: (Default)
Джон Фаулз

Сложный и неоднозначный «роман» Фаулза с Грецией ярче всего отражен в его дневниках.

Итак, начало пятидесятых; молодой человек получает место преподавателя английского в школе для мальчиков на острове Спецес; ему повезло, он сам это признаёт: нагрузка невелика, свободного времени хоть отбавляй, заработок более чем достойный. Но молодой человек склонен к рефлексии, отчаянно самолюбив и пока что не слишком в себе уверен, а потому еще в Англии прогнозирует мрачные перспективы:

«Греция, поначалу такая романтическая, желанная страна, теперь, по мере приближения отъезда, представляется мне зловещим, полным ловушек местом. Письмо от директора школы уже сейчас дает все основания думать, что условия будут гораздо хуже, чем я предполагал. Хорошо, если я найду применение своим способностям, но если новая жизнь не устроит меня, я ожесточусь и забьюсь в норку…, и это не принесет мне никакой социальной пользы».

Еще раз: если новая жизнь «не устроит» (а она, разумеется, не устроит, как же иначе), обещает ожесточиться. С тем и приехал. 
***
Первое, что видит всякий путешественник, ступивший на греческую землю – бесподобная её красота. Но, отдав ей дань, поахав и повосхищавшись, всякий романтически настроенный квазиэллинофил тут же совершает фатальную ошибку: пытается найти на месте современной Греции – и вместо неё – древнюю Элладу.  В итоге – разочарование, раздражение, злоречие. Всё это происходит и с Фаулзом, шаг за шагом, как по писанному.

Шаг первый – пейзажи, это уж непременно. 

«Я действительно никогда в жизни не видел ничего прекраснее открывшейся предо мною картины – сочетание сияющего голубого неба, яркого солнца, скал, пихт и моря. И каждый из перечисленных элементов в отдельности был настолько безупречен, что захватывало дух. ... Какой-то высший уровень познания жизни, всеобъемлющая эйфория, которая не может долго продолжаться. В тот момент я не смог бы описать свои чувства - потрясение и духовный подъем заставили позабыть о себе. Я словно парил в прозрачном воздухе, утратив чувство времени и способность к движению, меня удерживал только величайший синтез всех элементов. И затем – благоухающий ветерок, знание, что я в Греции, и к тому же проблеск того, чем была Древняя Греция; и тут же неприятное воспоминание о серых улицах, серых городах, о серости Англии. Подобные пейзажи в такие дни бесконечно способствуют росту человеческой личности. Возможно, Древняя Греция – всего лишь результат воздействия пейзажа и света на чувствительных людей. Это объяснило бы свойственную им мудрость, красоту и ребячливость; мудрость покоится в высших сферах, а греческий ландшафт полон высоких мест, горы возвышаются над равнинами; красота в природе повсюду, простодушие пейзажей, чистота, которая усиливает подобную ей чистоту и простоту; что до ребячливости, то ведь такая красота не человеческая, не практическая, не губительная – и разум, взращенный в таком раю, сам становится его копией, и после первоначального подарка (Золотой век), люди не могли не начать творчески слабеть. Красоту создают, когда ее недостает, здесь же она в избытке. Ее не создают, ею наслаждаются».

Шаг второй – и вот она, та самая, обязательная и роковая, ошибка:

«Это страна Одиссея, страна странствий и подвигов древних греков».

Бедная современная Греция, ей не повезло: тягаться с героями Гомера! А ведь никому не придет в голову возопить о Британии: страна рыцарей Круглого стола, короля Артура и леди Годивы. Тому есть множество причин, и, в первую очередь, поступательное развитие культуры в Западной Европе – и прерывность культуры эллинистической: слишком мощная вспышка несравненного античного гения, а затем обрушение в темноту, на века.

Ну и, наконец, шаг третий – и новая стадия в познании Греции квазиэллинофилом: презрение к этим мелким людишкам, копошащимся на земле Гомера.

«Ужасный диссонанс между красотой пейзажа и современными греками. Они слепы, живут как кроты в подземных ходах».
«В греческом характере есть что-то грубое, нехристианское. Они своего не упустят».
«В дополнение к характеристикам современных греков – питьевая вода и канализационные трубы проходят у них рядом; их мозги то подвергаются мощной дезинфекции, то просто смердят, и все это невероятно инфантильно».

Конечно, греческие писатели и сами подчас сокрушались о вырождении национального духа; и горячий патриот Казандзакис клеймил соотечественников: «Ездишь по городам и селам, общаешься с тысячами людей и задыхаешься от стыда и гнева. Неужто эти лишенные оперенья двуногие и есть наша нация? Неужто наша кровь до такой степени испорчена? Мешочники, тупицы, хитрецы, завистники, воры». Однако далее он продолжает: «И вдруг перед тобой душа, сподобившаяся высочайшей эллинской миссии – сочетать мужество и знание, страсть и игру. И тогда вздыхаешь с облегчением, и вновь исполняешься веры в свою кровь и глубокого убеждения, что нация эта просто так не умрет».

Одно дело оскорбления из уст писателя-грека, оскорбления, продиктованные болью и смягченные надеждой, и совсем другое – насмешки иностранца. Помните, у Александра Сергеевича Нашего-Всё: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство»? Так вот, иностранец Фаулз как раз «разделяет»:

«Чувство абсурда и нелепостей обострилось до крайности. Мы с Шарроксом /тоже учитель, англичанин/ большую часть дня проводим вдвоем и хохочем до колик. Остальные педагоги так необразованны, ребячливы, мотивы их поведения настолько ясны и убоги, что остается только смеяться... Главное – смехотворно само существование огромной и нелепой английской школы на этом райском острове, жемчужине Эгейского моря. Как тут не смеяться! А то, что мы – англичане, дает нам исключительно объективную позицию, с нее очень удобно насмехаться над иностранцами».

Можно было бы заметить, что в молодом человеке говорит колониальный снобизм, однако и о своем отечестве он не лучшего мнения. Так что, скорей всего, это особенности натуры:
Read more... )

Джон Фаулз (слева) на о-ве Спецес; рядом – та самая английская пара, Элизабет и Рой Кристи (между прочим, всего через несколько месяцев Джон уведёт у Роя жену).

Английские знакомые Фаулза предстают махровыми обывателями: выпивка, еда, магазины, выпивка, еда, магазины – вот замкнутый круг их интересов. Что ж, скорей всего, его наблюдения точны, ибо таких немало. Но вот снова о греках:

«Учителя мне не нравятся, как и школьная система, и публичный характер (Тартюф) современного грека, но это уравновешивается восхищением красотой местной природы, пустынностью острова – можно бродить часами и не встретить ни одной живой души, только растения и насекомые, даже птиц почти нет, – восхитительным климатом и привязанностью к некоторым ученикам». (Об этой привязанности несколько сомнительного свойства поговорим чуть позже).

Подытоживая: Греция прекрасна – вот только убрать бы отсюда людей, чтоб юный Джон Фаулз мог без помех духовно раствориться в пейзаже. Впрочем, даже безлюдный пейзаж не решает проблемы – напротив, он порождает в молодом человеке тревогу, чувство опасности и даже панику. Позже, в романе «Волхв», Фаулз напишет:

Read more... )
В конце концов, руководство школы увольняет Фаулза. По довольно постыдной причине – за низкий уровень преподавания:

«Моя гордость была ущемлена тем, что меня изгоняют из такого убогого и порочного коллектива. Это увольнение – почти свидетельство о высокой нравственности».

Даже тут, в своем дневнике, перед самим собой он изображает известного персонажа из анекдота: «все …, а я – д’Артаньян».
Такое впечатление, что перед нами не то что незрелый юноша – подросток, со всеми сложностями взросления. Впрочем, и поза, и рисовка, неестественность, самокопания и нытье – всё это вполне нормально для юношеского дневника. Странным кажется лишь желание известного пожилого писателя опубликовать его. Пожалуй, это свидетельство нешуточной любви к себе и, следовательно, ко всему, что было им когда-либо написано.
Но есть в дневнике всё же эпизод, который стоит прочесть – восхождение на Парнас и обратная дорога ночью в горах: туман, встреча с пастухами, скудная трапеза, дым костра... Это лучшие строки. И – будем беспристрастны – они действительно хороши.Read more... )
Короче говоря, не стоит искать греческий дух в писаниях квазиэллинофила Джона Фаулза – его там нет.
Возможно, Фаулз и влюбился в Грецию – она не ответила ему взаимностью.
Он обиделся.
***
Заканчивая эту, посвященную Фаулзу, главу нашего эссе, будем справедливы и проявим объективность. Спустя четыре десятка лет состарившийся писатель и сам сокрушался о прежней резкости оценок (статья «Греция», 1996):

«В последнее время я взялся перечитывать свои дневники начала 50-х: надеюсь, когда-нибудь они будут опубликованы именно в том виде, как я их тогда писал, – боюсь, мне вовсе не к чести, поскольку по большей части их, кажется, писал человек, попавший в рай земной, но сознательно и упрямо закрывавший на это глаза.
Почти абсолютная моя неспособность разглядеть сквозь густой смог спетсайской школы, какова реальная Греция, и что она значит – не только для меня, но для всех, кто имел счастье туда поехать, – теперь меня ужасает и вызывает чувство стыда. Я много раз пытался передать природную душу Греции в стихах, и столько же раз мне это не удавалось, особенно в сравнении с многими греческими поэтами, такими, как Кавафи, Сеферис, Рицос, Элитис и другими… к которым я вскоре почувствовал огромнейшее уважение.

… Многое в сегодняшней Греции по-прежнему меня раздражает или смешит (в зависимости от обстоятельств), но я давным-давно решил не повторять тех ошибок, которые совершал в 1951 году. Я всегда помню, сколько она выстрадала, как фатально расколота и насколько по-прежнему ее древняя душа остается праматерью для всех нас и тем не менее какой по-молодому прекрасной она все еще может нам являться. Греция – это словно двойное чудо, экзистенциальное и историческое; она не просто есть, она есть всегда: как сам свет, она есть в каждом сейчас».
kapetan_zorbas: (Default)
Островомания по Миллеру

Современным туристам, посещающим Афины, агентства предлагают короткий тур: Пирей – Эгина – Порос – Идра – Пирей. Забавно, что этим маршрутом (исключая Эгину) проследовал и Генри Миллер в 1939 году.

Генри Миллер на Идре
Read more... )
«Конечным пунктом нашего путешествия была Гидра, где нас ждали Гика с женой. Гидра — скалистый остров, почти без растительности, и его население, сплошь моряки, быстро сокращается. Аккуратный и чистый городок амфитеатром расположился вокруг гавани. Преобладают два цвета — синий и белый, и белый освежается ежедневно, до булыжника мостовой. Дома расположены так, что еще больше напоминают кубистскую живопись, чем Порос. Картина эстетически безупречная — полное воплощение той совершенной анархии, которая заменяет собой формальную композицию, созданную воображением, поскольку включает ее в себя и идет дальше. Эта чистота, это дикое и голое совершенство Гидры в большой мере обязано духу людей, когда-то преобладавших на острове».

Думается, художник Гика (между прочим, иллюстратор «Одиссеи» Казандзакиса – до чего всё-таки тесен эллинистический мир!), с которым познакомили Миллера Сеферис и Кацимбалис, согласился бы с таким «литературным портретом» родного острова.

Гика, «Воскресенье на Идре»


Гика, «Ночная Идра»

Read more... )
***
Книга «Колосс Маруссийский», как мы уже говорили, неровная, полная экзальтации и сомнительных, а подчас нелепых рассуждений, но всё это Миллеру простится за вот эти прекрасные и точные слова:

«В Греции у вас появляется убеждение, что гениальность – это норма, а бездарность – исключение. Ни в какой иной стране не было столько гениальных людей, пропорционально числу граждан, сколько в Греции. Только в одном веке эта небольшая нация дала миру почти пятьсот гениев. Ее искусство, которое зародилось пятьдесят столетий назад, вечно и несравненно. Ее пейзаж по-прежнему самый живописный, самый дивный, какой земля может предложить человеку. Обитатели этого малого мира жили в гармонии с окружающей природой, населяя ее богами, которые были реальны и принимали непосредственное участие в их жизни. Греческий космос – самая красноречивая иллюстрация единства мысли и действия. Он продолжает существовать даже сегодня, правда отдельными своими элементами. Образ Греции, хотя и поблекший, остается архетипом чуда, созданного человеческим духом. Целый народ, как свидетельствуют реликвии его достижений, поднялся до высот, ни прежде, ни позже не достигавшихся. Это было чудом. Это поныне чудо. Задача гения, а человек в высшей степени гениален, — длить жизнь чуда, всегда жить посреди чуда, делать так, чтобы чудо становилось все более и более чудесным, не присягать ничему иному, как только жизни чудесной, мыслям чудесным, смерти чудесной. Степень разрушения не имеет значения, если хотя бы единственное семечко чудесного будет сохранено и взращено. В Эпидавре с головой окунаешься в неосязаемый вал отгремевшей чудесной бури человеческого духа».

Бонус: Занимательная философия Генри Миллера

Литературно талантливый, но не слишком образованный самоучка, Миллер готов сражаться с любыми идеями на свете, со всеми ветряными мельницами; кроме того, всегда рад поделиться с человечеством довольно странными рецептами счастья (при этом находясь постоянно на чьем-либо содержании – преимущественно своих женщин), и, мгновенно воспламеняясь от самых неожиданных предметов, пуститься в пространные философские рассуждения о чём угодно. Иногда его сентенции столь диковаты, что вызывают прямо безудержное веселье. Enjoy!

«Сатурн воздействует пагубной магией инертности. Его кольцо, согласно утверждениям ученых мужей, плоское, как бумага, — это обручальное кольцо, связывающее его вечными узами с естественной смертью или бессмысленным концом. Чем бы ни был Сатурн для астронома, для человека на улице — это знак жестокого рока. Человек несет его в сердце, потому что его жизнь, некоторым образом бессмысленная, заключена в этом абсолютном знаке, и он может быть уверен, что, если ничто другое не прикончит его, рок не промахнется. Сатурн — это жизнь в напряженном ожидании, нет, не смерти, а чего-то вроде бессмертия, то есть неспособности умереть. Сатурн как некий атавизм — двойной сосцевидный отросток души. Сатурн как рулон обоев, намазанный по лицевой стороне клейкой харкотиной, которая, как считают отделочники, незаменима в их metier. Сатурн — это та зловещего вида дрянь, что отхаркиваешь наутро после того, как накануне выкуришь несколько пачек сухих, мягких, приятных сигарет. Сатурн — это отсрочка, оказывающаяся бессрочной. Сатурн — это сомнение, недоверие, скептицизм, факты ради фактов, и чтобы никаких выдумок, никакой мистики, ясно? Сатурн — это кровавый пот, которым добыты знания ради знания, сгустившийся туман бесконечных поисков маньяком того, что всегда находится у него под носом. Сатурн безумно меланхоличен, потому что не знает и не признает ничего, кроме меланхолии; он как медведь в спячке, живущий собственным жиром. Сатурн — это символ всех знамений и суеверий, липовое доказательство божественной энтропии, липовое, потому что, окажись правдой, что Вселенная останавливается, Сатурн давным-давно бы расплавился. Сатурн вечен, как страх и нерешительность; он становится все бледнее, все туманней с каждым компромиссом, каждой капитуляцией. Робкие души плачут по Сатурну, совсем как дети, которые, считается, плачут по Кастории. Сатурн дает нам ровно столько, сколько мы просим, ни каплей больше. Сатурн — это белая надежда белой расы, которая бесконечно лепечет о чудесах природы и занимается тем, что уничтожает величайшее чудо — ЧЕЛОВЕКА. Сатурн — это звездный самозванец, претендующий на роль великого Вершителя судеб, Мсье ле Пари, автоматического выключателя мира, пораженного атарксией. Пусть небеса поют свою осанну — этот лимфатический шар никогда не перестанет слать свои молочно-белые лучи смертной тоски. Это эмоциональный снимок планеты, чье необычное влияние продолжает угнетать почти погасшее сознание человека. Она представляет собой самое безрадостное зрелище на небесах. Она отвечает всем вызывающим малодушный страх образам, поселившимся в человеческой душе; она — единственное вместилище всего отчаяния и безнадежности, которым человечество поддалось со времен незапамятных. Она станет невидимой только тогда, когда человек исторгнет ее из своего сознания». – Тут так и хочется процитировать бородатый анекдот: «Сатурну больше не наливать!»

Ко всей этой миллеровской тираде отлично применимо замечание Оруэлла: «Один из приемов Миллера – постоянно прибегать к апокалиптическому языку, сыпать на каждой странице фразами: «космологический поток», «лунное притяжение», «межзвездные пространства» или предложениями: «Орбита, по которой я мчусь, уводит меня всё дальше и дальше от мёртвого солнца, давшего мне жизнь». Второе предложение в статье о Прусте и Джойсе выглядит так: «Всё, что произошло в литературе после Достоевского, произошло по ту сторону смерти». Что за ерунда, если вдуматься! Ключевые слова для этой его манеры: «смерть», «жизнь», «рождение», «солнце», «луна», «чрево», «космический» и «катастрофа». Щедро пользуясь ими, можно самому тривиальному высказыванию придать подобие яркости, а полной бессмыслице – видимость таинственной глубины. Если отшелушить мнения Миллера от всех этих красивостей, окажется, что они в большинстве банальны и часто реакционны. Миллер якобы чужд политики, а между тем непрерывно изрекает что-то политическое. Он – крайний пацифист, но вместе с тем жаждет насилия – при условии, что оно будет проходить где-то вдали; считает, что жизнь прекрасна, но надеется и рассчитывает увидеть, как мир полетит в тартарары, и подолгу рассуждает о «великих людях» и «аристократах духа» /кстати, тут он поразительно похож на Казандзакиса: вероятно, это характерная черта того времени – Оруэлл такие штучки объясняет золотыми 20-ми годами, когда интеллектуалам платили весьма недурно за всякого рода заметки, в результате чего каждый первый в связи с массой свободного времени всячески сокрушался о несовершенстве мира/. Его не волнует разница между фашизмом и коммунизмом, потому что «общество состоит из индивидуумов». На деле же люди, выступающие в таком духе, крайне озабочены тем, чтобы по-прежнему жить в буржуазно-демократическом обществе, пользуясь его защитой, но при этом не желают нести за него ответственность. … Пока Миллер был просто отверженным и бродягой и имел неприятности с полицейскими, домовладелицами, женами, кредиторами, проститутками, редакторами и прочими, его безответственность ничего не портила – наоборот, для такой книги, как «Тропик Рака» была самым подходящим умонастроением. Замечательно в «Тропике Рака» то, что в нем нет морали. Но если вы намерены выносить суждения о Боге, Вселенной, войне, революции, Гитлере, марксизме и «этих евреях», тогда интеллектуальной честности в ее специфически миллеровском варианте недостаточно».
kapetan_zorbas: (Default)
ГЕНРИ МИЛЛЕР

– пожалуй, самый известный в мировой литературе писатель из числа представленных в этом очерке.

Его встреча с Грецией вряд ли бы состоялось, не будь он другом Лоуренса Даррелла.
Миллер на два десятка лет старше Даррелла, их дружба началась с восторженного письма, датируемого сентябрем 1935 года: «Дорогой мистер Миллер! Я только что перечитал «Тропик Рака»... Ваша книга представляется мне единственным достойным – в полный рост – произведением, которым действительно может гордиться наш век: это настоящий триумф, от первого до последнего слова; и Вам не только удалось дать всем по мозгам с литературной и художественной точек зрения, Вы еще и вывернули на бумагу все нутро, все потроха нашего времени». Далее молодой человек в грубоватом стиле (возможно, невольно «содранным» с «Тропика») изливает неумеренные хвалы: «Я страшно рад, что все каноны чувств, запутанных и тонких, отправились к такой-то матери; что Вы наложили по куче дерьма под каждой заделанной Вашими современниками от Элиота до Джойса безделицей». Забавно, что впоследствии писатель Лоуренс Даррелл вовсе не пойдет по стопам Миллера, а как раз примется описывать «запутанные и тонкие» чувства.

Миллеру письмо понравилось – а кому бы не понравилось? Завязывается знакомство и переписка. Двадцатитрехлетний начинающий литератор смотрит на сорокачетырехлетнего скандально-известного писателя поначалу снизу вверх, но довольно скоро этот взгляд изменится: глаза в глаза, на равных. Тогда начнется дружба и продолжится до конца дней первого из ушедших – Миллера.

«Колосс Маруссийский»

В 1939-м году Генри Миллер по приглашению Лоуренса Даррелла едет в Грецию, а спустя два года выходит книга «Колосс Маруссийский» – так Миллер называет греческого литератора и издателя Георгоса Кацимбалиса, родившегося и жившего в небольшом городке Неон Амаруссион, или просто Марусси.

Переводчик стихов греческих поэтов на английский язык, издатель журнала «Новая литература» и глава влиятельной группы греческих литераторов, Кацимбалис, хоть и не будучи писателем, являлся знаковой фигурой в Греции тех времён, став для рассматриваемых здесь персонажей живым воплощением духа эллинизма. Миллер быстро очаровывается Кацимбалисом, что создаёт своего рода «проблему Сократа»: очень сложно понять, где в «Колоссе» заканчивается Кацимбалис и начинается собственно Миллер, поскольку обширные философствования относительно греческой культуры с финальным признанием, какой же переворот в душе Миллера произвело это путешествие, в последующих работах американца не прослеживаются абсолютно. То есть, имеются все основания предполагать, что Миллер просто воспроизвёл от себя пространные рассуждения колоритного грека, после чего вернулся к своему кредо, философскому порно, да простят нас поклонники этого классика американской литературы.

«Колосс Маруссийский» чрезвычайно неровная книга. Начавшись как обычный травелог, он вскоре оборачивается философствованиями практически обо всем на свете. Если коротко, то сперва Миллер приходит в предсказуемое восхищение – да и как может быть иначе? – от природных красот и душевной открытости греков, столь ярко контрастирующей с черствостью «закатывающихся» европейцев, не говоря уж про американцев; затем, сведя знакомство с Кацимбалисом и Сеферисом, Миллер переходит на размышления об общечеловеческом, а под конец книги снова возвращается в формат травелога. За полгода своего пребывания в Греции Миллер последовательно побывал на Корфу, в Аттике, островах Саронического залива (в частности, на уже не раз упоминавшейся в этом блоге Идре), Пелопоннесе и Крите.

Генри Миллер, Крит, 1939 год

Но, в отличие от Лоуренса Даррелла, Миллер смотрит на Грецию типичным взглядом иностранца. Он вновь и вновь возвращается к античным темам, полностью игнорируя культурологическую значимость Греции современной. Никаких современных греческих имен в «Колоссе» нет – за исключением Кацимбалиса и Сефериса, да и те заслужили такую честь, скорей всего, лишь благодаря статусу приятелей-собутыльников автора.

И хотя Миллер неумеренно восхищается местными жителями («нет более прямого, доступного и приятного в общении человека, нежели грек. Он становится вам другом с первого мгновения знакомства, с самого начала испытывая к вам симпатию») – это тоже взгляд туриста, поверхностный и немного наивный: ему кажется, что он моментально всё понял и ухватил. Но, к примеру, у Казандзакиса соотечественники показаны несколько иными, не столь услужливо-соборными (и премилая старушка, усмехнувшись, отзовётся о европейцах: «франки-недоумки»).

А вот картины природы у Миллера действительно хороши; впрочем, греческий пейзаж из любого писателя сотворит живописца.

«Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей – и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, – все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы – тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир – бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать».

Пейзажи у Миллера обретают глубоко личный, экзистенциальный смысл, они ярки, красочны, но, пожалуй, грешат чрезмерной восторженностью.
Read more... )
***
Обладающий несомненным и щедрым даром слова, Миллер весьма сомнительный мыслитель; талантливый художник – и беспомощный аналитик. Вот несколько примеров его удивительной непоследовательности – удивительной в том смысле, что часто эти цитаты разделены не более чем десятком страниц:

Отношение к грекам
«Но тот разговор сразу же показал мне, что греки – люди восторженные, пытливые и страстные. Страсти – вот чего я так давно не видел, живя во Франции. Не только страсти, но и упорства в споре, путаницы, хаоса – всех тех неподдельных человеческих качеств, которые я вновь открыл и оценил в моем новообретенном друге. А еще щедрости души. Я уже было думал, что такого на земле больше не водится. Мы плыли на пароходе, грек и американец, два совершенно разных человека, хотя и имеющие что-то общее. Это было прекрасное введение в мир, который должен был открыться моим глазам. Еще не увидев берегов Греции, я уже был влюблен в нее и греков. Я заранее представлял этих людей — дружелюбных, радушных, открытых, понимающих». «Я был совершенно убежден, что грекам нельзя доверять, и был бы разочарован, если бы в нашем гиде обнаружились великодушие и благородство».
***
«На обратном пути к автобусной остановке я задержался в деревне, чтобы напиться. Контраст между прошлым и настоящим был ужасный, как если бы была утрачена тайна жизни. Люди, окружившие меня, походили на грубых варваров. Дружелюбные и радушные, даже очень, они, в сравнении с минойцами, были тем не менее как вновь одичавшие без человеческой заботы домашние животные».
Пустое мечтательство
«Люди бывают поражены и зачарованно слушают, когда я рассказываю, какое воздействие оказала на меня эта поездка в Грецию. Они говорят, что завидуют мне и им бы тоже хотелось когда-нибудь поехать в Грецию. Почему же они не едут? Потому что никто не может пережить какое-то желанное чувство, если он не готов к этому. Люди редко подразумевают то, что говорят. Любой, кто говорит, что жаждет заниматься не тем, чем занимается, или быть не там, где он есть, а в другом месте, лжет самому себе. Жаждать — значит не просто хотеть. Жаждать — значит стать тем, кто ты в сущности есть». «Здесь замечательно, — ответил я. — Это самая прекрасная страна, какую я когда-либо видел. С радостью прожил бы тут всю жизнь».
(Миллер впредь Грецию не посещал)
Отношение к войне
«…при первой демонстрации хроники с кадрами разрушенного Шанхая, улиц, усеянных изуродованными трупами, которые поспешно бросали на телеги, как хлам, во французском кинотеатре началось такое, чего мне еще не доводилось видеть. Французская публика была в ярости. Однако весьма трогательно, по-человечески, они разделились в своем негодовании. Тех, кто был в ярости от подобного проявления жестокости, переорали те, кто испытывал благородное возмущение. Последние, что весьма удивительно, были оскорблены тем, что подобные варварские, бесчеловечные сцены могли показать таким благонравным, законопослушным, миролюбивым гражданам, какими они себя считали. Они желали, чтобы их оградили от мучительных переживаний, которые они испытывают, видя подобные сцены, даже находясь на безопасном расстоянии в три или четыре тысячи миль от места событий. Они заплатили за то, чтобы, сидя в удобных креслах, посмотреть любовную драму, а по какой-то чудовищной и совершенно необъяснимой faux pas   им показали эту отвратительную картину действительности, и вот теперь их мирный, спокойный вечер, в сущности, испорчен. Такой была Европа перед нынешним debacle. Такова теперешняя Америка. И подобное будет завтра, когда дым рассеется. И пока люди способны сидеть сложа руки и наблюдать за происходящим, в то время как их братьев истязают и режут, как скот, до тех пор цивилизация будет пустой насмешкой, словесным призраком, колеблющимся, как мираж, над ширящимся морем трупов». «Ночью мы проплыли мимо горы в снеговой шапке. Кажется, снова остановились, теперь в Ретимо. Это было долгое, медленное возвращение морем, зато естественное, дающее прочувствовать весь путь. Нет лучше и расхристаннее судна, чем обычный греческий пароходик. Это ковчег, на котором собирается всякой твари по паре. Так случилось, что я сел на тот же пароход, каким прибыл на Корфу; стюард меня узнал и тепло поздоровался. Его удивило, что я все еще болтаюсь в греческих водах. Когда я спросил, почему его это удивляет, он напомнил, что идет война. Война! Я совершенно забыл о войне. Радио снова пичкало нас ею, когда мы садились за стол. Уж на то, чтобы накормить вас последними ужасами, прогресса и изобретательности хватает всегда».

(Война «всего-навсего» против Гитлера)
Отношение к деньгам
«Двадцать лет я мечтал попасть в Кносс. И не представлял себе, насколько просто будет совершить туда путешествие. В Греции достаточно только сказать, что вы желаете побывать там-то и там-то, и — presto !  — мгновение спустя вас уже ждет экипаж у дверей. На сей раз оказалось, что это самолет. Сефериадис решил, что мне следует путешествовать с помпой. Это был жест поэта, и я принял его как поэт».
***
«Я никогда не предполагал, что придется вот так покидать Корфу, и был малость зол на себя за то, что рвался в Афины. Важнее для меня было то, что я прервал свой блаженный отпуск, а не опасности надвигающейся войны. Еще стояло лето, и я совсем не насытился солнцем и морем. Я думал о крестьянках и оборванных детишках, которым скоро предстояло голодать, о том, какими глазами они смотрели на нас, отплывающих. Мне казалось малодушным бежать вот так, оставляя слабых и невинных на произвол судьбы. Снова деньги. Кто их имеет — спасается; у кого их нет, тех зверски убивают. Я молился о том, чтобы итальянцы перехватили нас, чтобы мы не смогли столь постыдным образом избежать общей участи».         
«Мы неторопливо шагали к кольцу холмов, круглившихся над залитой светом Аргосской равниной. В синеве, не нарушаемой ни единым облачком, кружило несколько птиц. Неожиданно нам повстречался маленький мальчик, плакавший навзрыд. Он стоял в поле у дороги. Его рыдания никак не вязались с тишиной и безмятежностью, разлитыми вокруг; словно дух принес его из иного мира и поставил на том зеленом поле. О чем мог плакать маленький мальчик в такой час посреди такого дивного мира? Кацимбалис подошел и заговорил с ним. Мальчуган плакал оттого, что сестренка украла у него деньги. Сколько было денег? Три драхмы. Деньги, деньги... Даже здесь существовала такая вещь, как деньги. Никогда еще слово «деньги» не казалось мне столь нелепым. Как можно думать о такой вещи в этом мире ужаса, красоты и волшебства? Если бы он потерял осла или попугая, я бы еще мог понять. Но три драхмы... я даже представить не мог такой ничтожной суммы, как три драхмы. Не мог поверить, что он плачет. Это была галлюцинация. Пусть стоит там и плачет — дух снова явится и унесет его; он не от мира сего, он аномалия».
Read more... )
 
kapetan_zorbas: (Default)
КОНСТАНТИНОС КАВАФИС

Говоря о возрождении эллинофильства в Европе XX-го века, невозможно обойти вниманием самого крупного греческого поэта Нового времени. О его огромном влиянии на творчество Лоуренса Даррелла и нобелевского лауреата Йоргоса Сефериса мы уже упоминали. Но сам Кавафис при жизни не удостоился никаких премий, да и вообще его путь к признанию был очень долгим.

Константинос Кавафис родился в 1863 году в Александрии, египетском городе, где весьма сильны были эллинистические и византийские традиции, и умер там же в 1933 году, в день своего семидесятилетия. Критики и литературоведы называют его жизнь бессобытийной: почти вся она прошла в Александрии, лишь в детстве (с девяти до четырнадцати лет) он учился в Англии, три года провел в Константинополе, да ненадолго посещал Францию и Грецию. Прекрасно образованный, Кавафис, помимо родного новогреческого, свободно владел английским, французским, итальянским, рано начал писать стихи, художественную прозу, эссе; но финансовая необходимость заставила его поступить делопроизводителем в Управление мелиорации, где он и прослужил тридцать лет. Тридцать лет поэт прослужил чиновником! Вот как сам он говорит об этом натершем шею хомуте:

«Сколько раз во время работы мне в голову приходит идея, редкий образ, внезапно возникшие почти готовые стихи, а я вынужден пренебречь ими, потому что служба не терпит отлагательств. Потом, вернувшись домой и придя в себя, я пытаюсь вернуть их, но они пропали. И поделом. Похоже, будто Искусство говорит мне: «Я не раба, чтобы ты гнал меня, когда я прихожу, и приходить, когда ты хочешь. Я величайшая властительница мира. И если ты отказался от меня – предатель и низкий человек – ради жалкой своей хорошей квартиры, ради жалкой своей хорошей одежды, ради жалкого своего хорошего общественного положения, так и довольствуйся (но где тебе этим довольствоваться) теми редкими минутами, когда я прихожу и ты оказываешься готовым меня принять, ждешь меня у двери, как следовало бы каждый день».[1]


Кавафис – молодой и не очень

Талант его вызревает медленно; многие ранние свои стихи он либо безжалостно отвергает, уничтожает, либо без конца правит, стремясь достичь совершенства в изобразительных средствах и предельной точности поэтической мысли; его стиль с годами становится все более строгим, почти аскетичным. В результате при жизни выходят в свет всего 154 стихотворения, а недавно изданное в России полное собрание его стихов (включая предисловия, послесловия, комментарии etc.) уместилось в одном средних размеров томике.

Величие эллинистического мира и трагедия его упадка, неумолимость судьбы, неизбежность потерь, психология толпы, психология власти, одиночество поэта, вечное непреодолимое одиночество, красота и горечь воспоминаний – вот круг его тем, но разрешаются они, как правило, в античных сюжетах. Отсюда частые упреки в навязчивом стремлении к архаике; на самом деле, из античного наследия Кавафис черпал непреходящее, вечное, сохраняющее современность и жизненную правду в любую эпоху, а бытовые сценки из древних времен описаны так, словно поэт был их участником: это удивительное свойство его стихов – нелинейное время, в котором прошлое и настоящее существуют рядом, наслаиваются друг на друга, и всё происходит здесь и сейчас.

Лучшие, самые известные его стихотворения – «Итака», «В ожидании варваров», «Город», «Фермопилы», «Покидает Бог Антония» – не только не кажутся современному человеку анахронизмом, но способны покорить и встревожить.

В ОЖИДАНИИ ВАРВАРОВ

– Чего мы ждем, сошедшись здесь на площади? 
– Да, говорят, придут сегодня варвары.
– Так почему бездействие и тишина в сенате?
И что ж сидят сенаторы, не пишут нам законов?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда.
Сенаторам не до законов более.
Теперь писать законы станут варвары.
– А император наш зачем, поднявшись рано утром,
У главных городских ворот на троне восседает
В своем уборе царственном и в золотой короне?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда.
И император наш готов принять
их предводителя, – он даже приготовил
указ, чтобы тому вручить: указом сим
ему дарует титулы и звания.
– А консулы и преторы зачем из дому вышли
сегодня в шитых золотом, тяжелых багряницах?
Зачем на них запястия все в крупных аметистах
и перстни с изумрудами, сверкающими ярко,
и опираются они на посохи резные,
из золота и серебра, в узорах прихотливых?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда,
так роскошью им пыль в глаза пустить хотят.
– А что же наши риторы не вышли, как обычно,
Произносить пространные торжественные речи?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда,
а варвары не любят красноречия.
– А отчего вдруг поднялось смятение в народе
и озабоченно у всех враз вытянулись лица,
и улицы и площади стремительно пустеют,
и по домам все разошлись в унынии глубоком?
Уже стемнело – а не видно варваров.
Зато пришли с границы донесения,
что более не существует варваров.
И как теперь нам дальше жить без варваров?
Ведь варвары каким-то были выходом. 

(Перевод И.Ковалевой)

Read more... )

Кавафис и Казандзакис

Они современники, эти самые знаменитые новогреческие художники и крупнейшие мастера мировой литературы XX-го века (Кафавис восемнадцатью годами старше). Никос Казандзакис не однажды писал о Кавафисе, причем по-разному: его оценки противоречивы.

Вот Казандзакис, сам в быту чрезвычайно скромный, негодует: «Греция дошла до того, что выбрала себе в наставники Кавафиса, старого александрийского нарцисса», – ибо видит в поэте сибарита, гедониста, и это ему претит.

Но, наконец, в 1927 году они встречаются в Александрии (Кавафис уже стар, жить ему остается меньше шести лет) – и Казандзакис, с его неизменно честным пером, не может не отдать должное поэту:

«Самой выдающейся интеллектуальной фигурой в Египте несомненно является поэт Кавафис.
В полумраке его особняка я пытался разглядеть его наружность. Между нами – маленький столик, заставленный бокалами с хиосской мастикой и виски, и мы пьем.
Мы обсуждаем массу личностей и идей, смеемся, умолкаем, и он снова, с некоторым усилием, возобновляет разговор. Я же за смехом стараюсь скрыть свое волнение и радость. Вот передо мною цельная личность, которая гордо и молчаливо вершит подвиг искусства, вождь-отшельник, подчинивший любопытство, честолюбие и сладострастие строгому порядку эпикурейской аскезы.
Ему следовало родиться в пятнадцатом веке во Флоренции, кардиналом, тайным советником папы, чрезвычайным послом во Дворце Дожей в Венеции, и в течение долгих лет, проведенных за выпивкой, любовью, бездельем на каналах, литературным трудом и молчанием претворять в жизнь самые дьявольские, запутанные и скандальные дела католической церкви.
Я различаю во мраке над диваном его лицо – иногда оно становится мефистофелевским и насмешливым, и его красивые черные глаза, едва на них падает отблеск свечей, вдруг мечут молнии, а порой оно вновь угасает, становясь утонченным, увядшим, усталым.
Голос его полон жеманства и красок – и я получаю удовольствие от того, как в этом голосе раскрывается его хитрая душа, подобная кокетливой, наряженной и напомаженной старой грешнице.
Read more... )

«Голос его полон жеманства... в этом голосе раскрывается его хитрая душа, подобная кокетливой, наряженной и напомаженной старой грешнице...»

Вот это неправда. К счастью, сохранились аудиозаписи. Просто Казандзакису, как и всем в его кругу, было известно о некоторых сторонах личной жизни поэта – отсюда и выдуманное «жеманство».

И снова – Лоуренс Даррелл, снова его Дарли бродит по Александрии и вдруг: «... из трубы допотопного граммофона (с чувством столь сильным, едва ли не с ужасом) я услышал любительскую запись голоса старого поэта...»

Теперь и мы имеем возможность услышать этот голос: хрипловатый, усталый, немолодой, в нём печаль и мудрость, истинное знание мира – и никаких иллюзий. Это не похоже на обычное авторское чтение (когда поэты выпевают свои стихи, завывают, аж заходятся), скорее – на исполнение большим артистом, что избегает преувеличенных эмоций и стремится к строгой точности интонации.


Кавафиана Бродского

Иосиф Бродский, по-видимому, ощущал с Кавафисом духовную и творческую близость. Он неоднократно предпринимал попытки перевести Кавафиса – причем с английского перевода, поскольку греческого языка не знал; и, наконец, взялся редактировать переводы своего друга эмигранта Г.Шмакова, которые почему-то считал безупречными (смелое мнение – при невозможности прочесть исходник). Плодом совместной работы стали 19 стихотворений Кавафиса, публикации которых Шмаков уже не застал; после его смерти в 1988 году Бродский пишет переводчице С.Ильинской:

«Моя привязанность к Кавафису основана на трех изданиях его стихотворений по-английски, которые я знаю более или менее досконально. Первое из них попалось мне еще в Союзе, где-то в конце шестидесятых/ начале семидесятых. Я тогда же попытался перевести некоторые – прямо с английского. Слава Богу, что дело далеко не пошло». (Действительно, перевод с перевода – нечто совершенно невообразимое, и куда оно могло завести, даже страшно себе представить).

Read more... )

И, поскольку при любом упоминании знаменитого нобелевского лауреата положено закатывать глаза, рискуем показаться кощунниками, подводя такой вот итог: большинство переводов Кавафиса Бродским не слишком удачны и сильно уступают работам не столь прославленных людей, которые однако являются мастерами в своём деле.

"Итаку" на английском под музыку Вангелиса читает Шон Коннери:

Read more... )

Бонус: Итаки плодятся и множатся

Бродский создал и свою собственную «Итаку». До такой степени проникся Кавафисом, эллинизмом, Одиссеей? Пожалуй, всё несколько сложней. Перед нами не только весьма безрадостная и, по всем реалиям, вполне советская «Итака» – но это ещё и «Итака» шиворот-навыворот, где все образы и понятия – с противоположным знаком.

«Воротиться сюда через двадцать лет,
отыскать в песке босиком свой след.
И поднимет барбос лай на весь причал
не признаться, что рад, а что одичал.

Хочешь, скинь с себя пропотевший хлам;
но прислуга мертва опознать твой шрам.
А одну, что тебя, говорят, ждала,
не найти нигде, ибо всем дала.

Твой пацан подрос; он и сам матрос,
и глядит на тебя, точно ты – отброс.
И язык, на котором вокруг орут,
разбирать, похоже, напрасный труд.

То ли остров не тот, то ли впрямь, залив
синевой зрачок, стал твой глаз брезглив:
от куска земли горизонт волна
не забудет, видать, набегая на».

В такое место вряд ли стоило возвращаться, не правда ли. У Кавафиса Итака, конечно, скудна, убога – но не отвратительна же! А тут вместо верной Пенелопы – какая-то «давалка», вместо любящего сына Телемаха – враждебный «чоткий пацан», все вокруг орут на хамском наречии, и даже пёс и тот не признаёт, облаивает. Снижение образов, снижение речи. Да и сам Одиссей (мыслящий в таких вот образах и словесных оборотах) явно хамского происхождения. Одиссей из подворотни. Его самого тоже ждать не стоило. В общем, сплошное свинство и безнадега.
Этакое мрачное диссидентское стихо. А, по сути, очень советское. То есть советский интеллигент, поэт, долгое время всё погружался и погружался в глубоко культурную философскую лирику Кавафиса – а потом вынырнул. Отряхнулся. И остался при своём, исконном. Да напоследок плюнул в Гомера: ты обманул меня, старик.

Ну и «набегая на»... «Фишка» Бродского. Считается, что крутая.


Read more... )
[2] Перевод с новогреческого этого отрывка из книги «Путешествуя по Италии, Египту, Синаю и Пелопоннесу» – kapetan-zorbas.

kapetan_zorbas: (Default)
Поразительно, как мало художественной прозы написано о Греции Нового времени (травелоги не в счет). Ничтожно мало во всем мире, по пальцам можно перечесть авторов. Русских – вообще ни одного.

А вот стихов по мотивам древнегреческой мифологии и драмы – великое множество. И кто только тут не отметился, сотни поэтов, и европейских, и наших, лишь список имен занял бы несколько страниц; но все эти стихи на удивление схожи: высокопарные, изобилующие восклицательными знаками, или жеманные, рококовые, они – о давно почившем, мертвом, и сами – мертворожденные. Ибо живая кровь, что пульсирует и грохочет в поэмах Гомера, трагедиях Эсхила и Софокла, имеет естественное свойство мгновенно остывать и свертываться при любой попытке иноземного пиита зачерпнуть из нее толику. Слишком далеки уже ипполиты и федры, ахиллесы и медеи, их некогда трепещущая человечья плоть давным-давно стала мраморным изваянием. Пусть и прекрасным, но вполне бездушным идолом. Впрочем, к своим соплеменникам духи древних, кажется, более снисходительны, но об этом чуть позже.

Итак, повторимся, поразительно, что при таком пристальном, настойчивом и даже упрямом внимании к античному наследию художники слова во всем мире оставались столь нелюбопытны, столь равнодушны к современным грекам и Греции, ее культуре, ее искусству.

Лишь маленький кружок англоязычных писателей, так или иначе, связанных между собой, в двадцатом веке заново открывает Грецию: братья Дарреллы, Лоуренс и Джеральд, а еще Генри Миллер, друг старшего Дарррела, да – отчасти – Фаулз. Всех объединяет общее свойство – неприятие родного английского (американского) менталитета, поиск более живой и естественной среды обитания, неприкаянность. Все прямо или косвенно знакомы с рядом греческих современников, поэтов и писателей: Кавафисом, Сеферисом, Кацимбалисом – их имена кочуют по страницам книг и дневников Лоуренса Даррелла, Генри Миллера, Джона Фаулза.

Собственно, вот мы и перечислили тех, о ком пойдет речь. Трое англичан, один американец, несколько греков. Именно они возродили в западном мире эллинофильство. Или, говоря проще, грекоманию.

В России хорошо знают книги младшего из братьев, Джеральда, и справедливо их любят. Но в англоязычном мире старший, Лоуренс, известен гораздо больше; греки же вообще считают его великим писателем. В нашем эссе это ключевая фигура, все прочие так или иначе связаны с ним. Примерно вот так:

КтоКонстантинос КавафисЙоргос СеферисГенри МиллерЛоуренс ДарреллДжералд ДарреллДжон Фаулз
Когда и где родился1863, Александрия 1900 (Смирна)1891 (Нью-Йорк)1912 (Британская Индия)1925 (Британская Индия)1926 (графство Эссекс)
СтатусНовогреческ. поэт, считается великимНовогреческ. поэт, прозаик, нобелевский лауреатАмер.прозаикАнгл.прозаик, поэтАнгл.прозаик, натуралистАнгл.прозаик
Внутренние связиОказал значительное влияние на творчество Сефериса и Лоуренса ДарреллаДруг Лоуренса Даррелла, лично знаком с Генри Миллером.
Знаток и популяризатор поэзии Кавафиса.
Друг Лоуренса Даррелла, лично знаком с Сеферисом и Кацимбалисом, которого и назвал Колоссом МаруссийскимЗнаток и почитатель творчества Кавафиса. Друг Генри Миллера. Лично знаком с Сеферисом, Кацимбалисом. Младший брат Лоуренса, оказавшего значительное влияние на его литературный стильХорошо знаком с творчеством Кавафиса, Сефериса, Миллера, Л.Даррелла. Встречал Кацимбалиса.
И, поскольку, все «внутренние связи» в этом кружке замыкаются на старшего Даррелла, с него и начнём.

ЛОУРЕНС ДАРРЕЛЛ

«Неправильный» британец
На фото он больше похож на рязанского мужика, чем на джентльмена-британца, не правда ли?

А, между тем, Лоуренс Даррелл – один из самых загадочных и тонких английских писателей XX века.

Он родился в Индии, там же прошло его детство. В 1983 году семидесятилетний Даррелл признается в одном интервью, что колониальные британцы всегда большие британцы, чем те, кто живет в метрополии: «Тебя воспитывают за границей, все представляется тебе простым и понятным, и когда ты приезжаешь, в конце концов, домой, то не можешь опомниться от узости и ледяного безразличия той жизни, которой живет твоя так называемая родина... Несколько поколений моих предков выросли и прожили в Индии... Конечно, они были британскими администраторами и британцами до мозга костей со всею присущей британцам узостью, но из-за того, что они никогда не видели своей родины, они были отрезанными ломтями. Так, должно быть, чувствовали себя римляне, живущие в Африке, и, хотя их дети никогда Рима не видели, их отношение к морали или политике было абсолютно римским. В итоге для нас с нашей преувеличенной «британскостью» Англия – вовсе не веселая, не сердечная, не щедрая – была сплошным разочарованием».

В двадцать два года Лоуренс, по его словам, вдруг понял, что он совсем не англичанин и не европеец («дала о себе знать Индия»), и только в Греции, «к своему счастью, почувствовал живую связь между Востоком и Западом».

«Если б не война, я был бы и поныне на острове Корфу, прекрасно говорил по-гречески и жил бы как все островитяне. Но начиная с 1940-го года, я жил на чемоданах, и меня, как крысу, гнали из одного угла Европы в другой. Я прошел школу бесприютности. Я профессиональный беженец».

Греция стала второй родиной Лоуренса Даррелла – духовной родиной, ибо именно здесь он ощутил в себе дар и осознал свое предназначение. Здесь он начал писать.
Но не только творческий стимул обрел Лоуренс в Греции; красота природы, обилие света, жаркое солнце, теплота и открытость людей, их внутренняя свобода и бесшабашность – вот чего так остро не хватало этому странному «неправильному» британцу.

Его не менее знаменитый младший брат в книге «Птицы, звери и родственники» с обычной своей мягкой иронией наделяет Ларри следующей репликой:

«... в такой разумной стране, как Греция, можно завтракать во дворе, а потом спуститься к морю для утреннего купания. Здесь же /то есть в Лондоне/ зубы у меня ходят таким ходуном, что я с трудом вталкиваю в себя завтрак».

Словом, не только душой, но и телом Ларри (Лоуренс) тянется в Грецию – она стала для него естественной средой обитания. «Если б не война, я бы и поныне...» Но и после войны он будет возвращаться в греческий мир, снова и снова.

Read more... )
 

Profile

kapetan_zorbas: (Default)
kapetan_zorbas

August 2017

M T W T F S S
 123456
7891011 1213
14151617181920
21222324252627
282930 31   

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 20th, 2017 00:26
Powered by Dreamwidth Studios