kapetan_zorbas: (Default)

(при написании этого синопсиса я опирался на масштабное послесловие Кимона Фриара (Kimon Friar), переводчика «Одиссеи» с новогреческого на английский, к англоязычному изданию поэмы; из этого же издания поэмы взяты иллюстрации художника Гики)

Пролог

Поэма начинается и заканчивается обращением поэта к солнцу, ибо в ней доминирует образ огня и света. Солнце здесь символизирует божественность, полностью очищенный дух, поскольку центральная тема поэмы - непрестанная борьба, что бушует в живой и неживой материи и направлена на постепенное освобождение духа. В прологе заявлены и сопутствующие лейтмотивы: горький смех, прорастающий из античной трагедии, свобода от всех оков, диктуемых благоразумием и бытовыми добродетелями, философские и этические проблемы, а также уверенность, что для каждого человека окружающие феномены есть лишь порождения его разума. И с самого начала поэт задает тон, который выдерживает на всём протяжении своего повествования: патетический, серьезный, но одновременно и полный ироничного бахвальства перед лицом смерти; постоянно присутствует атмосфера и ритм народной песни, басни, мифа, а также страстная, но при этом насмешливая игра воображения поэта с его подручным материалом, когда поэт, подобно своему герою, неутомимому мореплавателю, поднимает якорь, словно порывая со всем известным ему миром, и отправляется в бескрайнее море без какой-либо конкретной цели:

«Отдать швартовы, прочь печаль, слух навострите,

Об одиссеевых страстях слагаю песнь я!»

 

Песнь первая. Одиссей подавляет восстание на Итаке

В 22-й песне гомеровской «Одиссеи», после того как Одиссей с помощью своего сына Телемаха убил женихов своей жены, его старая кормилица застаёт среди трупов:  

Взорам ее Одиссей посреди умерщвленных явился,

Потом и кровью покрытый; подобился льву он, который,

Съевши быка, подымается, сытый, и тихо из стада —

Грива в крови и вся страшная пасть, обагренная кровью, —

В лог свой идет, наводя на людей неописанный ужас.

Кровию так Одиссей с головы был до ног весь обрызган.

Именно здесь Казандзакис отбрасывает две последние гомеровские песни и начинает свою собственную поэму: его первая песнь начинается с резкого  «И…», словно он продолжает предыдущее предложение у Гомера, когда Одиссей отправляется принять ванну, чтобы омыть своё окровавленное тело. Некоторые моменты из последних двух песен Гомера, как, например, сцена воссоединения с Пенелопой, полностью опущены, другие же изменены, как, например, рассказ о его приключениях, встреча с отцом, восстание против него соотечественников.

Жестокость Одиссея ужасает Пенелопу: «О боги, это не тот, кого я столько лет ждала!» Он же, в свою очередь, не испытывает при её виде никаких чувств. Вдовы погибших под Троей и отцы убитых женихов, сопровождаемые тенями умерших, подбивают народ Итаки на восстание и с факелами в руках устремляются ко дворцу, дабы его сжечь.

Чтобы подавить восстание, Одиссей обращается за помощью к сыну, презрительно отзываясь как о черни, так и о высокомерных архонтах и настаивая на своем праве единоличного властвования. Но Телемах, кроткий юноша, предлагает усесться под большим платаном и, подобно мудрому отцу народа, выслушать недовольство толпы. Таков, по его мнению, путь прежних царей. Одиссей же лишь усмехается: «Сын мой, путём прежних царей следует лишь тот, кто оставляет их далеко позади». Телемаху же отец теперь кажется грубым, жестоким и кровожадным незнакомцем, который лучше бы никогда не возвращался из Трои, что не ускользает от внимания проницательного Одиссея: «Я понимаю твою боль, и мне нравится твоё нетерпение, но умерь свой гнев – всему свое время. Я свой сыновний долг исполнил, превзойдя отца. Теперь же твой черёд превзойти меня умом и силой». По дороге, идя навстречу толпе, Одиссей рассказывает Телемаху о своей встрече с Навсикаей, в которой он теперь видит невесту для своего сына.

Одиссей встречается с толпой. Поначалу он исполняется гнева, и первое его желание – безжалостно предать мечу всех без разбору. Телемах же умоляет отца умерить ярость и вспомнить, что у всех этих людей тоже есть душа. Одиссей после некоторого раздумья прибегает к хитрости и приветствует их, притворяясь, будто посчитал это восстание шествием в его честь. Восставшие смутились: испокон веков уделом их было рабство на полях и галерах – откуда взяться у раба достоинству поднять голову? Но вдруг раздаётся вопль: «Нет, мы больше не склонимся! Настал наш час, убийца!» Сами восставшие кидаются подавить этот новорожденный крик свободы, но Одиссей ликует, услышав голос свободного человека, осмелившегося бросить ему вызов. С факелом в руке ищет Одиссей в рядах восставших дерзнувшего, но люди один за другим лишь отступают перед ним. «О сердце, - горько усмехается он, - напрасно ты надеялось найти кого-то равного тебе».

Некогда восставшие теперь факелами освещают путь Одиссея обратно во дворец. Там он распускает народ по домам и приходит на ложе со страхом взирающей на него Пенелопы.

Утром на рассвете Одиссей осматривает свой дворец, ведет подсчет всего того, что осталось от хищных женихов, и с ностальгией вспоминает свои былые приключения. Наполнив кровью женихов большой кувшин, он поднимается на гору к родовому кладбищу, совершает возлияние, дабы его предки могли напиться крови и ненадолго ожить, танцует с ними на их могилах, а затем забирается на вершину горы, откуда любуется своим островом.

Отец Одиссея Лаэрт, что всю свою жизнь был столь же искусным земледельцем, как его сын – мореплавателем, и чья дряхлость ужасает Одиссея, заставляя его при виде этого зрелища отводить взор и проклинать удел человека, на карачках ползёт в свои любимые поля и молит Матерь-Землю поскорее забрать его. На закате все собираются на великий пир в честь возвращения царя. Среди гуляк выделяется Кентавр, обжора и пьяница, толстобрюхий, косолапый, настоящая гора мяса, отзывчивый, добродушный. Его лучший друг – Орфей, рифмоплёт с верной флейтой, тощий, всклокоченный, косоглазый, мечтательный, робкий. Начинается пир, и все ждут от своего хозяина возлияния в честь богов, но Одиссей шокирует гостей, предлагая вместо этого тост за неустрашимый разум человеческий. Тут встаёт аэд и поёт о тех, кто благословил Одиссея в колыбели - их трое: Тантал, завещавший Одиссею вечно неудовлетворённое сердце, Прометей, что дал ему яркий как пламя разум, и Геракл, закаливший его в огне. Услышав об этих дарах, Одиссей в ярости корит себя за желание зажить спокойной жизнью и не искать впредь новых знаний и приключений. Он чувствует, что в его крови взывает к жизни более примитивный и дикий предок. Эти признания приводят народ в смятение, и Телемах ещё раз проклинает отца, который кажется ему полным противоречий, ненасытности и бунтарства в сочетании с деспотичностью и дикостью.

 Песнь вторая. Одиссей навсегда покидает Итаку

На следующий вечер у семейного очага Одиссей рассказывает отцу, жене и сыну, как во время его странствий перед ним трижды в разных обличьях представала Смерь. В первый раз во время пребывания у Калипсо, когда жизнь показалась ему сном и он боролся с искушением принять от нимфы дар вечной молодости, однако выброшенное морем на берег весло напомнило ему о жизни.


Во второй раз Смерть явилась перед ним на острове Цирцеи, на котором он потерпел крушение и где боролся с искушением превратиться в животное, забыть про дух и добродетель и окунуться в плотские наслаждения, но как-то раз он завидел рыбаков (среди которых была и мать, кормившее дитя), радовавшихся простой пище и вину, и это зрелище вернуло его к жизни, её обязанностям и радостям.

Одиссей вновь построил корабль и вновь потерпел крушение, но, увидев Навсикаю, испытал искушение обычной скромной жизнью, самой притягательной из всех масок Смерти. Хоть и покинув Навсикаю, он поклялся выдать её замуж за своего сына, дабы она принесла ему внуков. Закончив свой рассказ, Одиссей внезапно осознаёт, что его родной остров являет собой самую страшную маску Смерти, тюрьму со стареющей женой и благоразумным сыном.

Вскоре после этого Лаэрт, чувствуя приближение смерти, на рассвете с помощью верной служанки ползёт в свой сад и долго прощается с деревьями, птицами и зверьми, бросает в землю семя, а затем и сам подобно семени падает на землю и умирает. Одиссей хоронит отца, а после отправляет корабль с богатым приданым за Навсикаей. Его родной остров теперь кажется ему чужим, предназначенным для нового поколения; городские же старейшины, с которыми он некогда так жаждал совещаться, кажутся ему старыми, немощными, робкими. Одиссей решает навсегда покинуть Итаку. Несколько месяцев спустя он встречает капитана Краба, старого морского волка, и уговаривает его отправиться вместе с ним. Затем он посещает Кузнеца, работающего с бронзой, и заручается его помощью, пообещав отвести его к богу Железа, нового и более прочного металла. После он встречает валяющегося посреди дороги пьяного Кентавра и также берёт его с собой. Четверо друзей приступают к строительству корабля, работая днём и пьянствуя ночью. Одиссей принимает в свою команду и соблазнённого их пирушками Орфея, чтобы было кому развлекать их песней в пути.

Тем временем Телемах замышляет убить Одиссея. Когда, наконец, прибывает корабль с Навсикаей и справляется её свадьба с Телемахом, на свадебном пиру Одиссей догадывается о грядущем заговоре и немедленно устраивает очную ставку сыну – тем не менее, он ликует от такого проявления мужества и бунтарства, потому обещает Телемаху следующим же утром покинуть Итаку. Ночью вместе со своими товарищами он крадёт из собственного дворца пищу и оружие, а на рассвете тайком уходит, не попрощавшись с женой и сыном. Команда погружается на корабль и отплывает в неизвестном направлении.

 Песнь третья. Одиссей отправляется в Спарту

Во сне Одиссею является окровавленная Елена: она сейчас томится в Спарте в окружении евнухов и жаждет, чтобы кто-нибудь её снова бы похитил. Поражённый Одиссей просыпается и велит своей команде взять курс на Спарту.

Через три дня друзья достигают берегов Спарты. Одиссей выбирает в качестве подарка Елене волшебный хрустальный шар, некогда подаренный ему Калипсо. По дороге во дворец он приходит к выводу, что Елена никогда не была для него плотским искушением, но всегда вдохновляла на новые подвиги разума. Проезжая мимо Эврота в период жатвы, Одиссей встречает в полях представителей варварского белокурого дорийского племени, что пришло в Грецию с далёкого севера и символизирует для Казандзакиса новую дикую кровь, которой предстоит возродить пришедшие в упадок греческие города, сначала разрушив их, а затем породнившись с побеждёнными. Одиссей радуется тому, что родился в эпоху потрясений и перехода от одной цивилизации к другой.

С наступлением ночи Одиссей прибывает ко дворцу Менелая, где застаёт восстание голодных крестьян – царь конфисковал большую часть их урожая. Но только они уже собрались напасть на дворец, как перед ними внезапно появляется Одиссей, убеждая их спрятать во дворце весь урожай, ибо им угрожает нашествие варваров-дорийцев. Когда Менелай догадывается, кем должен быть этот хитроумный незнакомец, то не может его найти, ибо Одиссей под покровом темноты уже успел проникнуть в замок, где ищет Елену. Одиссей и Елена встречаются: оба глубоко взволнованы и вспоминают славные моменты Троянской войны. Той же ночью за ужином Одиссей упрекает Менелая в изнеженности и предупреждает, что варвары найдут его легкой добычей, но Менелай отстаивает комфорт и удобства старой эпохи. Одиссей рассказывает о новом боге, свирепом варваре, что скоро сметёт утончённых богов-олимпийцев, и к своему удивлению обнаруживает, что симпатизирует всему тому разрушению, что олицетворяет собой этот новый бог. Перед тем, как расстаться на ночь, он дарит Елене хрустальный шар.


 

Песнь четвёртая. Второе похищение Елены

Менелай видит сон, как он скачет бок о бок с Одиссеем и любуется красотами мира, но его друг протягивает ему меч раздора. Проснувшись, Менелай предлагает Одиссею прогулку, чтобы показать свои земли и богатства; он также заверяет крестьян, что им не грозит никакая опасность от нападения варваров. Два друга ходят по полям и отдыхают в оливковой роще, где Одиссей в последний раз пытается убедить Менелая отправиться с ним в новые приключения; но когда он видит, что у Менелая на уме одни лишь приземлённые добродетели, прибыли да убытки, в нём вспыхивает яростное желание похитить Елену.

Вечером юноши из знатных семей, крестьянские сыновья и бастарды, рождённые спартанками от светловолосых варваров, танцуют на палестре, развлекая царственного гостя. Крестьянские отпрыски исполняют танец урожая, который быстро исполняется мятежными требованиями свободы и останавливается разгневанным Менелаем.  Гармоничная строгость и пропорции танца благородных юношей приводят Менелая в восторг, но совершенно не впечатляют Одиссея, который отмечает в этом танце нехватку конфликта между духом и телом. Затем на палестру выходят бастарды и имитируют битву, которая впрочем быстро перерастает в кровопролитие. Менелай в ярости останавливает представление и поднимается с трона, дабы наградить оливковой ветвью юношей благородного происхождения, но Одиссей вырывает у него ветвь и вручает её бастардам, демонстрируя тем самым своё презрение к немощной бедноте и утончённой знати и предпочитая им добродетели незаконнорожденных и отверженных, что попирают традиции и сокрушают барьеры. Он заявляет, что только сильный обладает правом на власть. У дворцовых ворот вожди племён светловолосых варваров испрашивают у Менелая разрешение поселиться на его земле, и когда Менелай в страхе даёт своё разрешение, Одиссей с презрением отмечает поражение, которое терпит декаданс от грубой силы. Тем же вечером на прощальном пиру Одиссей, хоть и замышляющий похитить у друга жену, полушутя-полусерьёзно говорит о своей огромной любви к Менелаю и грусти расставания, и тогда растроганный Менелай дарит ему золотую статую Зевса, бога дружбы.   


Одиссей клянется в вечной дружбе, но, когда его друг забывается пьяным сном, предлагает Елене отправиться на поиски новых опасных приключений и ликует, когда Елена, хоть и страшащаяся его хитроумия и необузданности, соглашается. Ночью Одиссей видит во сне Зевса, карающего за предательство дружбы, однако Одиссей отвергает разом всех олимпийских богов как порождение людских сердец и страхов. На рассвете он крадёт колесницу и сбегает из дворца вместе с Еленой.

Read more... )

 

kapetan_zorbas: (Default)
Островомания по Миллеру

Современным туристам, посещающим Афины, агентства предлагают короткий тур: Пирей – Эгина – Порос – Идра – Пирей. Забавно, что этим маршрутом (исключая Эгину) проследовал и Генри Миллер в 1939 году.

Генри Миллер на Идре
Read more... )
«Конечным пунктом нашего путешествия была Гидра, где нас ждали Гика с женой. Гидра — скалистый остров, почти без растительности, и его население, сплошь моряки, быстро сокращается. Аккуратный и чистый городок амфитеатром расположился вокруг гавани. Преобладают два цвета — синий и белый, и белый освежается ежедневно, до булыжника мостовой. Дома расположены так, что еще больше напоминают кубистскую живопись, чем Порос. Картина эстетически безупречная — полное воплощение той совершенной анархии, которая заменяет собой формальную композицию, созданную воображением, поскольку включает ее в себя и идет дальше. Эта чистота, это дикое и голое совершенство Гидры в большой мере обязано духу людей, когда-то преобладавших на острове».

Думается, художник Гика (между прочим, иллюстратор «Одиссеи» Казандзакиса – до чего всё-таки тесен эллинистический мир!), с которым познакомили Миллера Сеферис и Кацимбалис, согласился бы с таким «литературным портретом» родного острова.

Гика, «Воскресенье на Идре»


Гика, «Ночная Идра»

Read more... )
***
Книга «Колосс Маруссийский», как мы уже говорили, неровная, полная экзальтации и сомнительных, а подчас нелепых рассуждений, но всё это Миллеру простится за вот эти прекрасные и точные слова:

«В Греции у вас появляется убеждение, что гениальность – это норма, а бездарность – исключение. Ни в какой иной стране не было столько гениальных людей, пропорционально числу граждан, сколько в Греции. Только в одном веке эта небольшая нация дала миру почти пятьсот гениев. Ее искусство, которое зародилось пятьдесят столетий назад, вечно и несравненно. Ее пейзаж по-прежнему самый живописный, самый дивный, какой земля может предложить человеку. Обитатели этого малого мира жили в гармонии с окружающей природой, населяя ее богами, которые были реальны и принимали непосредственное участие в их жизни. Греческий космос – самая красноречивая иллюстрация единства мысли и действия. Он продолжает существовать даже сегодня, правда отдельными своими элементами. Образ Греции, хотя и поблекший, остается архетипом чуда, созданного человеческим духом. Целый народ, как свидетельствуют реликвии его достижений, поднялся до высот, ни прежде, ни позже не достигавшихся. Это было чудом. Это поныне чудо. Задача гения, а человек в высшей степени гениален, — длить жизнь чуда, всегда жить посреди чуда, делать так, чтобы чудо становилось все более и более чудесным, не присягать ничему иному, как только жизни чудесной, мыслям чудесным, смерти чудесной. Степень разрушения не имеет значения, если хотя бы единственное семечко чудесного будет сохранено и взращено. В Эпидавре с головой окунаешься в неосязаемый вал отгремевшей чудесной бури человеческого духа».

Бонус: Занимательная философия Генри Миллера

Литературно талантливый, но не слишком образованный самоучка, Миллер готов сражаться с любыми идеями на свете, со всеми ветряными мельницами; кроме того, всегда рад поделиться с человечеством довольно странными рецептами счастья (при этом находясь постоянно на чьем-либо содержании – преимущественно своих женщин), и, мгновенно воспламеняясь от самых неожиданных предметов, пуститься в пространные философские рассуждения о чём угодно. Иногда его сентенции столь диковаты, что вызывают прямо безудержное веселье. Enjoy!

«Сатурн воздействует пагубной магией инертности. Его кольцо, согласно утверждениям ученых мужей, плоское, как бумага, — это обручальное кольцо, связывающее его вечными узами с естественной смертью или бессмысленным концом. Чем бы ни был Сатурн для астронома, для человека на улице — это знак жестокого рока. Человек несет его в сердце, потому что его жизнь, некоторым образом бессмысленная, заключена в этом абсолютном знаке, и он может быть уверен, что, если ничто другое не прикончит его, рок не промахнется. Сатурн — это жизнь в напряженном ожидании, нет, не смерти, а чего-то вроде бессмертия, то есть неспособности умереть. Сатурн как некий атавизм — двойной сосцевидный отросток души. Сатурн как рулон обоев, намазанный по лицевой стороне клейкой харкотиной, которая, как считают отделочники, незаменима в их metier. Сатурн — это та зловещего вида дрянь, что отхаркиваешь наутро после того, как накануне выкуришь несколько пачек сухих, мягких, приятных сигарет. Сатурн — это отсрочка, оказывающаяся бессрочной. Сатурн — это сомнение, недоверие, скептицизм, факты ради фактов, и чтобы никаких выдумок, никакой мистики, ясно? Сатурн — это кровавый пот, которым добыты знания ради знания, сгустившийся туман бесконечных поисков маньяком того, что всегда находится у него под носом. Сатурн безумно меланхоличен, потому что не знает и не признает ничего, кроме меланхолии; он как медведь в спячке, живущий собственным жиром. Сатурн — это символ всех знамений и суеверий, липовое доказательство божественной энтропии, липовое, потому что, окажись правдой, что Вселенная останавливается, Сатурн давным-давно бы расплавился. Сатурн вечен, как страх и нерешительность; он становится все бледнее, все туманней с каждым компромиссом, каждой капитуляцией. Робкие души плачут по Сатурну, совсем как дети, которые, считается, плачут по Кастории. Сатурн дает нам ровно столько, сколько мы просим, ни каплей больше. Сатурн — это белая надежда белой расы, которая бесконечно лепечет о чудесах природы и занимается тем, что уничтожает величайшее чудо — ЧЕЛОВЕКА. Сатурн — это звездный самозванец, претендующий на роль великого Вершителя судеб, Мсье ле Пари, автоматического выключателя мира, пораженного атарксией. Пусть небеса поют свою осанну — этот лимфатический шар никогда не перестанет слать свои молочно-белые лучи смертной тоски. Это эмоциональный снимок планеты, чье необычное влияние продолжает угнетать почти погасшее сознание человека. Она представляет собой самое безрадостное зрелище на небесах. Она отвечает всем вызывающим малодушный страх образам, поселившимся в человеческой душе; она — единственное вместилище всего отчаяния и безнадежности, которым человечество поддалось со времен незапамятных. Она станет невидимой только тогда, когда человек исторгнет ее из своего сознания». – Тут так и хочется процитировать бородатый анекдот: «Сатурну больше не наливать!»

Ко всей этой миллеровской тираде отлично применимо замечание Оруэлла: «Один из приемов Миллера – постоянно прибегать к апокалиптическому языку, сыпать на каждой странице фразами: «космологический поток», «лунное притяжение», «межзвездные пространства» или предложениями: «Орбита, по которой я мчусь, уводит меня всё дальше и дальше от мёртвого солнца, давшего мне жизнь». Второе предложение в статье о Прусте и Джойсе выглядит так: «Всё, что произошло в литературе после Достоевского, произошло по ту сторону смерти». Что за ерунда, если вдуматься! Ключевые слова для этой его манеры: «смерть», «жизнь», «рождение», «солнце», «луна», «чрево», «космический» и «катастрофа». Щедро пользуясь ими, можно самому тривиальному высказыванию придать подобие яркости, а полной бессмыслице – видимость таинственной глубины. Если отшелушить мнения Миллера от всех этих красивостей, окажется, что они в большинстве банальны и часто реакционны. Миллер якобы чужд политики, а между тем непрерывно изрекает что-то политическое. Он – крайний пацифист, но вместе с тем жаждет насилия – при условии, что оно будет проходить где-то вдали; считает, что жизнь прекрасна, но надеется и рассчитывает увидеть, как мир полетит в тартарары, и подолгу рассуждает о «великих людях» и «аристократах духа» /кстати, тут он поразительно похож на Казандзакиса: вероятно, это характерная черта того времени – Оруэлл такие штучки объясняет золотыми 20-ми годами, когда интеллектуалам платили весьма недурно за всякого рода заметки, в результате чего каждый первый в связи с массой свободного времени всячески сокрушался о несовершенстве мира/. Его не волнует разница между фашизмом и коммунизмом, потому что «общество состоит из индивидуумов». На деле же люди, выступающие в таком духе, крайне озабочены тем, чтобы по-прежнему жить в буржуазно-демократическом обществе, пользуясь его защитой, но при этом не желают нести за него ответственность. … Пока Миллер был просто отверженным и бродягой и имел неприятности с полицейскими, домовладелицами, женами, кредиторами, проститутками, редакторами и прочими, его безответственность ничего не портила – наоборот, для такой книги, как «Тропик Рака» была самым подходящим умонастроением. Замечательно в «Тропике Рака» то, что в нем нет морали. Но если вы намерены выносить суждения о Боге, Вселенной, войне, революции, Гитлере, марксизме и «этих евреях», тогда интеллектуальной честности в ее специфически миллеровском варианте недостаточно».
kapetan_zorbas: (Default)
ГЕНРИ МИЛЛЕР

– пожалуй, самый известный в мировой литературе писатель из числа представленных в этом очерке.

Его встреча с Грецией вряд ли бы состоялось, не будь он другом Лоуренса Даррелла.
Миллер на два десятка лет старше Даррелла, их дружба началась с восторженного письма, датируемого сентябрем 1935 года: «Дорогой мистер Миллер! Я только что перечитал «Тропик Рака»... Ваша книга представляется мне единственным достойным – в полный рост – произведением, которым действительно может гордиться наш век: это настоящий триумф, от первого до последнего слова; и Вам не только удалось дать всем по мозгам с литературной и художественной точек зрения, Вы еще и вывернули на бумагу все нутро, все потроха нашего времени». Далее молодой человек в грубоватом стиле (возможно, невольно «содранным» с «Тропика») изливает неумеренные хвалы: «Я страшно рад, что все каноны чувств, запутанных и тонких, отправились к такой-то матери; что Вы наложили по куче дерьма под каждой заделанной Вашими современниками от Элиота до Джойса безделицей». Забавно, что впоследствии писатель Лоуренс Даррелл вовсе не пойдет по стопам Миллера, а как раз примется описывать «запутанные и тонкие» чувства.

Миллеру письмо понравилось – а кому бы не понравилось? Завязывается знакомство и переписка. Двадцатитрехлетний начинающий литератор смотрит на сорокачетырехлетнего скандально-известного писателя поначалу снизу вверх, но довольно скоро этот взгляд изменится: глаза в глаза, на равных. Тогда начнется дружба и продолжится до конца дней первого из ушедших – Миллера.

«Колосс Маруссийский»

В 1939-м году Генри Миллер по приглашению Лоуренса Даррелла едет в Грецию, а спустя два года выходит книга «Колосс Маруссийский» – так Миллер называет греческого литератора и издателя Георгоса Кацимбалиса, родившегося и жившего в небольшом городке Неон Амаруссион, или просто Марусси.

Переводчик стихов греческих поэтов на английский язык, издатель журнала «Новая литература» и глава влиятельной группы греческих литераторов, Кацимбалис, хоть и не будучи писателем, являлся знаковой фигурой в Греции тех времён, став для рассматриваемых здесь персонажей живым воплощением духа эллинизма. Миллер быстро очаровывается Кацимбалисом, что создаёт своего рода «проблему Сократа»: очень сложно понять, где в «Колоссе» заканчивается Кацимбалис и начинается собственно Миллер, поскольку обширные философствования относительно греческой культуры с финальным признанием, какой же переворот в душе Миллера произвело это путешествие, в последующих работах американца не прослеживаются абсолютно. То есть, имеются все основания предполагать, что Миллер просто воспроизвёл от себя пространные рассуждения колоритного грека, после чего вернулся к своему кредо, философскому порно, да простят нас поклонники этого классика американской литературы.

«Колосс Маруссийский» чрезвычайно неровная книга. Начавшись как обычный травелог, он вскоре оборачивается философствованиями практически обо всем на свете. Если коротко, то сперва Миллер приходит в предсказуемое восхищение – да и как может быть иначе? – от природных красот и душевной открытости греков, столь ярко контрастирующей с черствостью «закатывающихся» европейцев, не говоря уж про американцев; затем, сведя знакомство с Кацимбалисом и Сеферисом, Миллер переходит на размышления об общечеловеческом, а под конец книги снова возвращается в формат травелога. За полгода своего пребывания в Греции Миллер последовательно побывал на Корфу, в Аттике, островах Саронического залива (в частности, на уже не раз упоминавшейся в этом блоге Идре), Пелопоннесе и Крите.

Генри Миллер, Крит, 1939 год

Но, в отличие от Лоуренса Даррелла, Миллер смотрит на Грецию типичным взглядом иностранца. Он вновь и вновь возвращается к античным темам, полностью игнорируя культурологическую значимость Греции современной. Никаких современных греческих имен в «Колоссе» нет – за исключением Кацимбалиса и Сефериса, да и те заслужили такую честь, скорей всего, лишь благодаря статусу приятелей-собутыльников автора.

И хотя Миллер неумеренно восхищается местными жителями («нет более прямого, доступного и приятного в общении человека, нежели грек. Он становится вам другом с первого мгновения знакомства, с самого начала испытывая к вам симпатию») – это тоже взгляд туриста, поверхностный и немного наивный: ему кажется, что он моментально всё понял и ухватил. Но, к примеру, у Казандзакиса соотечественники показаны несколько иными, не столь услужливо-соборными (и премилая старушка, усмехнувшись, отзовётся о европейцах: «франки-недоумки»).

А вот картины природы у Миллера действительно хороши; впрочем, греческий пейзаж из любого писателя сотворит живописца.

«Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей – и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, – все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы – тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир – бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать».

Пейзажи у Миллера обретают глубоко личный, экзистенциальный смысл, они ярки, красочны, но, пожалуй, грешат чрезмерной восторженностью.
Read more... )
***
Обладающий несомненным и щедрым даром слова, Миллер весьма сомнительный мыслитель; талантливый художник – и беспомощный аналитик. Вот несколько примеров его удивительной непоследовательности – удивительной в том смысле, что часто эти цитаты разделены не более чем десятком страниц:

Отношение к грекам
«Но тот разговор сразу же показал мне, что греки – люди восторженные, пытливые и страстные. Страсти – вот чего я так давно не видел, живя во Франции. Не только страсти, но и упорства в споре, путаницы, хаоса – всех тех неподдельных человеческих качеств, которые я вновь открыл и оценил в моем новообретенном друге. А еще щедрости души. Я уже было думал, что такого на земле больше не водится. Мы плыли на пароходе, грек и американец, два совершенно разных человека, хотя и имеющие что-то общее. Это было прекрасное введение в мир, который должен был открыться моим глазам. Еще не увидев берегов Греции, я уже был влюблен в нее и греков. Я заранее представлял этих людей — дружелюбных, радушных, открытых, понимающих». «Я был совершенно убежден, что грекам нельзя доверять, и был бы разочарован, если бы в нашем гиде обнаружились великодушие и благородство».
***
«На обратном пути к автобусной остановке я задержался в деревне, чтобы напиться. Контраст между прошлым и настоящим был ужасный, как если бы была утрачена тайна жизни. Люди, окружившие меня, походили на грубых варваров. Дружелюбные и радушные, даже очень, они, в сравнении с минойцами, были тем не менее как вновь одичавшие без человеческой заботы домашние животные».
Пустое мечтательство
«Люди бывают поражены и зачарованно слушают, когда я рассказываю, какое воздействие оказала на меня эта поездка в Грецию. Они говорят, что завидуют мне и им бы тоже хотелось когда-нибудь поехать в Грецию. Почему же они не едут? Потому что никто не может пережить какое-то желанное чувство, если он не готов к этому. Люди редко подразумевают то, что говорят. Любой, кто говорит, что жаждет заниматься не тем, чем занимается, или быть не там, где он есть, а в другом месте, лжет самому себе. Жаждать — значит не просто хотеть. Жаждать — значит стать тем, кто ты в сущности есть». «Здесь замечательно, — ответил я. — Это самая прекрасная страна, какую я когда-либо видел. С радостью прожил бы тут всю жизнь».
(Миллер впредь Грецию не посещал)
Отношение к войне
«…при первой демонстрации хроники с кадрами разрушенного Шанхая, улиц, усеянных изуродованными трупами, которые поспешно бросали на телеги, как хлам, во французском кинотеатре началось такое, чего мне еще не доводилось видеть. Французская публика была в ярости. Однако весьма трогательно, по-человечески, они разделились в своем негодовании. Тех, кто был в ярости от подобного проявления жестокости, переорали те, кто испытывал благородное возмущение. Последние, что весьма удивительно, были оскорблены тем, что подобные варварские, бесчеловечные сцены могли показать таким благонравным, законопослушным, миролюбивым гражданам, какими они себя считали. Они желали, чтобы их оградили от мучительных переживаний, которые они испытывают, видя подобные сцены, даже находясь на безопасном расстоянии в три или четыре тысячи миль от места событий. Они заплатили за то, чтобы, сидя в удобных креслах, посмотреть любовную драму, а по какой-то чудовищной и совершенно необъяснимой faux pas   им показали эту отвратительную картину действительности, и вот теперь их мирный, спокойный вечер, в сущности, испорчен. Такой была Европа перед нынешним debacle. Такова теперешняя Америка. И подобное будет завтра, когда дым рассеется. И пока люди способны сидеть сложа руки и наблюдать за происходящим, в то время как их братьев истязают и режут, как скот, до тех пор цивилизация будет пустой насмешкой, словесным призраком, колеблющимся, как мираж, над ширящимся морем трупов». «Ночью мы проплыли мимо горы в снеговой шапке. Кажется, снова остановились, теперь в Ретимо. Это было долгое, медленное возвращение морем, зато естественное, дающее прочувствовать весь путь. Нет лучше и расхристаннее судна, чем обычный греческий пароходик. Это ковчег, на котором собирается всякой твари по паре. Так случилось, что я сел на тот же пароход, каким прибыл на Корфу; стюард меня узнал и тепло поздоровался. Его удивило, что я все еще болтаюсь в греческих водах. Когда я спросил, почему его это удивляет, он напомнил, что идет война. Война! Я совершенно забыл о войне. Радио снова пичкало нас ею, когда мы садились за стол. Уж на то, чтобы накормить вас последними ужасами, прогресса и изобретательности хватает всегда».

(Война «всего-навсего» против Гитлера)
Отношение к деньгам
«Двадцать лет я мечтал попасть в Кносс. И не представлял себе, насколько просто будет совершить туда путешествие. В Греции достаточно только сказать, что вы желаете побывать там-то и там-то, и — presto !  — мгновение спустя вас уже ждет экипаж у дверей. На сей раз оказалось, что это самолет. Сефериадис решил, что мне следует путешествовать с помпой. Это был жест поэта, и я принял его как поэт».
***
«Я никогда не предполагал, что придется вот так покидать Корфу, и был малость зол на себя за то, что рвался в Афины. Важнее для меня было то, что я прервал свой блаженный отпуск, а не опасности надвигающейся войны. Еще стояло лето, и я совсем не насытился солнцем и морем. Я думал о крестьянках и оборванных детишках, которым скоро предстояло голодать, о том, какими глазами они смотрели на нас, отплывающих. Мне казалось малодушным бежать вот так, оставляя слабых и невинных на произвол судьбы. Снова деньги. Кто их имеет — спасается; у кого их нет, тех зверски убивают. Я молился о том, чтобы итальянцы перехватили нас, чтобы мы не смогли столь постыдным образом избежать общей участи».         
«Мы неторопливо шагали к кольцу холмов, круглившихся над залитой светом Аргосской равниной. В синеве, не нарушаемой ни единым облачком, кружило несколько птиц. Неожиданно нам повстречался маленький мальчик, плакавший навзрыд. Он стоял в поле у дороги. Его рыдания никак не вязались с тишиной и безмятежностью, разлитыми вокруг; словно дух принес его из иного мира и поставил на том зеленом поле. О чем мог плакать маленький мальчик в такой час посреди такого дивного мира? Кацимбалис подошел и заговорил с ним. Мальчуган плакал оттого, что сестренка украла у него деньги. Сколько было денег? Три драхмы. Деньги, деньги... Даже здесь существовала такая вещь, как деньги. Никогда еще слово «деньги» не казалось мне столь нелепым. Как можно думать о такой вещи в этом мире ужаса, красоты и волшебства? Если бы он потерял осла или попугая, я бы еще мог понять. Но три драхмы... я даже представить не мог такой ничтожной суммы, как три драхмы. Не мог поверить, что он плачет. Это была галлюцинация. Пусть стоит там и плачет — дух снова явится и унесет его; он не от мира сего, он аномалия».
Read more... )
 

Profile

kapetan_zorbas: (Default)
kapetan_zorbas

August 2017

M T W T F S S
 123456
7891011 1213
14151617181920
21222324252627
282930 31   

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Sep. 20th, 2017 00:25
Powered by Dreamwidth Studios