kapetan_zorbas: (Default)
2025-04-11 04:30 pm

О содержании журнала

К настоящему моменту в этом журнале читатель может ознакомиться со следующими произведениями Никоса Казандзакиса, никогда прежде не переводившимися на русский язык:

·         роман «Братоубийцы»
·         полностью адаптированная для современного театра грандиозная пьеса «Будда»
·         философское эссе «Аскетика»
·         пьесы «Комедия», «Курос», «Христофор Колумб», «Мелисса»
·         1-я глава романа «Капитан Михалис»
·         синопсис поэмы «Одиссея»
·         заметки Казандзакиса о его путешествиях по России, Италии, Испании, Греции, Японии, Китаю и Англии
·         переводы критических и биографических материалов о Казандзакисе и его работах
·         дипломная работа автора блога, посвящённая «Последнему Искушению»
·         фрагменты романа «Путешественник и сирены», сюжет которого вольно обыгрывает  творческий путь Казандзакиса
·         эссе "Грекомания", посвящённое крупнейшим писателям первой половины ХХ века, возродившим интерес к современной Греции
·         заметки о других литераторах, так или иначе связанных либо с Казандзакисом, либо с Грецией в целом
·         фотоотчёты о посещении автором блога мест, связанных с Казандзакисом (острова Крит, Эгина и т.д.)
·         культурологический фото-очерк "Ирландские записки", связанный с посещением автором блога Изумрудного острова

Все эти и другие работы можно найти по соответствующим тегам слева. 
kapetan_zorbas: (Default)
2017-08-31 09:28 pm

«Квартет» и музыка перевода

К написанию предыдущего поста меня подтолкнуло приобретение у букинистов нескольких произведений классиков ирландской литературы: глядя на год издания (1937-й), частое отсутствие фамилий конкретных переводчиков напротив соответствующих рассказов, а также памятуя о печально известной судьбе нескольких переводчиков Джойса, волей-неволей задумаешься о том, как вообще жили и работали эти люди в ту страшную эпоху. Что думали и чувствовали… Каково это вообще: большую часть дня бродить по Дублину вместе с Леопольдом Блумом, подбирать русскоязычные аналоги многогранным каламбурам Джойса, мысленно находиться в лондонском или парижском высшем свете, откуда тебя вдруг безжалостно выдергивает рука равнодушно-тупого палача… Увы, я не писатель, так что этот сюжет я мог обрисовать лишь нехудожественными способами. Однако тема эта настолько многогранна, что заслуживает своего воплощения и в художественном произведении. Например, в предлагаемой ниже свежей новелле Елены Колмовской.

«Квартет» – это четыре героя-переводчика, связанные общим трудом, четыре голоса, четыре судьбы, а ещё форма здесь рождает ассоциации с музыкальным произведением: главная и побочные темы, рефрены, «напоминающие мотивы», перекличка голосов, четкий ритм. Текст написан в разных техниках, временами с явными отсылками к тем авторам, которых герои переводят. Повествование «закольцовано»: оно начинается с воспоминаний одного из героев о некоем катастрофическом для всех четверых событии и заканчивается «разрешением» этой темы. Внутри «кольца» – четыре сюжетные линии, четыре луча, сходящихся, наконец, в одной пространственно-временной точке, после которой темп ускоряется, и рассказ летит к жесткой, лишенной всякой сентиментальности, концовке.

*** 

Тридцать пять лет назад в этот дом меня впервые привел Игрок. Накануне напутствовал в своем стиле. «Если бы мы с вами, Ростислав, были артисты и играли в пьесе «На дне», ваш вид меня бы совершенно удовлетворил. Но мы переводим роман французского аристократа. Вы когда в последний раз рубашку стирали?» Живу с отцом, объяснил, в доме нет женщины. «Стало быть, вот для чего, по-вашему, женщины предназначены. А самому? Помните, классик сказал, в человеке всё должно быть прекрасно: подмышки, носки, воротничок и манжеты. Кроме шуток, хотите со мной работать – приведите себя в порядок. Одна рубашка? Стирайте каждый вечер, чёрт возьми. Я собираюсь представить вас приличным людям, моим коллегам, это очень скромные люди, даже бедные, но от них не несёт псиной, а в мои планы не входит краснеть за вас». Может, лучше вовсе не ходить? – вспылил я. Он пожал плечами: ваше дело. Вы способный парень, Ростислав, но если вас так легко обидеть, то и чёрт с вами. Я вам не нянька и сопли утирать не намерен.

Задушить его – только и оставалось. Но потом увидел, как он работает, как мгновенно ловит стиль, ритм, как выуживает из памяти редкие, неизбитые, самые точные слова – и пришел в восторг и в отчаянье: никогда я так не смогу. Всё очень просто, Ростислав: когда вы кого-то переводите, вы должны стать им, влезть в его шкуру, научиться думать, как он, жить его чувствами. Вот что вы тут написали? «Прелестная шалунья,  вы потеряли ко мне интерес, и знали бы вы, как я безутешен». Помимо того, что громоздко, это ужасная пошлость. Попробуйте сказать такое женщине – и не сможете, зубы сведет, до чего фальшиво. Ну, прочтите вслух, давайте-давайте. А, стыдно! Да при чем тут другая эпоха, в любую эпоху это непроизносимо, разве что последний идиот, фат, но он таким не был. Он бы сказал: «Милая моя егоза, вам до меня и дела нет. Как грустно». Никогда я так не смогу. Чепуха, сказал Игрок, чепуха, сможете, и даже гораздо лучше, я поздно начал, меня никто не учил, а вас-то учу я, и грош вам цена, коли не заткнете меня за пояс.

Но, ей-богу, там была именно «прелестная шалунья», я не ошибся, зуб даю,  потом ещё раз в словарь слазил – так и есть. И однажды я всё понял и про него самого, и про переводимых авторов: он их улучшал, ёлки-палки, он их улучшал! Делал ярче, живее. Ну, разве что сумасшедшей сложности ДжиДжея не смел подправлять, ибо благоговел, а прочих... Не знаю, звучали они столь же блистательно для уха  соплеменников? – не уверен.

Несостоявшийся поэт, неудавшийся писатель, он чуял слово, кажется, печёнкой, и вот это своё невероятное чутьё – инстинктивное, верное, как нюх зверя, – вложил в писания других, и чужеземцы заговорили по-русски так легко, свободно, естественно, как если б на родных языках. Щедрый дар соотечественникам. Уничтоженный вместе с дарителем.

Сейчас уже не помню, когда именно я стал догадываться, что работа над ЭмПэ давно ему в тягость, давно наскучила, и лишь дружеские обязательства перед нами тремя мешают послать всё к чертовой матери. Он показал мне свой перевод одного знаменитого авангардиста, и я понял: вот этот – как раз по нём. (Редакторская пометка на полях: «Какого лешего, старик, это уже не он, а ты!» Неправда, сказал Игрок, неправда, важна верность духу – не букве).

 

«Я бродил переполненными улицами, в праздноликой субботней толпе, в закипающих сумерках, газофонарной зелени, солнцезакатном багрянце.

В надтреснутых стаканах пылало вино Тротуары дымились весной 

Столько апреля не выдержит мир

Мысль о смерти, хмельная мысль, просачивалась в весеннюю кровь,

пульсируя в горле

 

Ночь была бездыханна В масляной тьме у пристани смеялись, визжали мулатки

блестели белками глаз

господин Безгроша, вам тут нечего делать, ступайте прочь».

 

Ослепительной яркости образы, проза, поющая, похожая на стихи, рваный тревожный ритм, сотни страниц на одном дыхании – казалось, перевод давался ему с невероятной легкостью, потому что всё это уже было в нём самом, сидело где-то в кишках. Странный человек. Откуда он взялся, такой, здесь? 

 

В начале было Слово. Да, вначале слово – потом арест и расстрел. Неплохо сказал, ему бы понравилось. Но что я всё о нем... Пора, пора, ждут меня в том доме.

Мысленно проделываю весь путь: пролетаю над аллеями парка, потом над трамвайными путями, узенькими переулками, над деревянными домишками, снижаюсь, проношусь под сводом арочной подворотни, вот и двор, весь в зелени тополей, а в глубине кирпичный уродец, взлетаю на второй этаж – дверь – коридор – веранда: так и полыхнула картинка – сколько солнца! – и те трое: сам хозяин, неуловимо схожий со знаменитым тёзкой Антон Палычем, и потому про себя я зову его «Доктор», жена его, именно что Жена, не больше, но и не меньше, изящная, хрупкая, пепельные волосы коротко острижены, глаза уже в сеточке тонких морщин, и, наконец, третий, брюнет с белозубым оскалом, собственной персоной Игрок. Жена собирается переводить «Пьяный корабль» Рембо, Игрок заламывает бровь: для этого нужно носить штаны, mia cara, в юбке не получится. «Свинство, Валя! Классическое мужское свинство. Почему меня не удивляет, что вы на него способны?» Встреваю: я возьмусь, я переведу! И он с одобрением: «Видали? Моя школа. Дерзайте, Ростислав». А надо всеми нами витает мудрая улыбка Доктора.

Нет, кануло. Довольно. Ишь, раскиселился. Ничего этого больше нет и не будет. И на самом деле я выхожу из метро, иду широкой улицей, ныряю в подворотню. Дом, двор – всё те же, ничуть не изменились, и, должно быть, оттого мне так тяжело и страшно. Ещё не поздно передумать. Повернуть назад. Ещё не поздно. Уходи отсюда, беги. А палец сам жмёт на кнопку звонка.

***

Елена Колмовская – автор исторических романов «Белый крест» (М., 2008), «Симфония гибели» (М., 2010), «Путешественник и Сирены» (М., 2014). Полностью новеллу «Квартет» можно прочесть на сайте автора http://kolmovskaya.com/?p=450/

kapetan_zorbas: (Default)
2017-08-12 07:42 pm

Творчество Джона Миллингтона Синга и переводы в эпоху Террора

(Настоящий пост навеян впечатлениями от классической пьесы «Скачущие к морю». Центральная её тема – неотвратимость судьбы, трагедия рока, и, читая пьесу, я не раз ловил себя на мысли, что тема эта странным образом перекликается с судьбами советских переводчиков, работавших с текстами западноевропейских писателей в тридцатые годы прошлого века. Переводы фрагментов пьес Джона Синга выполнены В. Метальниковым, переводы отдельных фрагментов очерка The Aran Islands и фотографии Аранских островов – мои)

Начав усердно копаться в литературном наследии практически любой европейской страны, приходишь к «удивительному» выводу: оказывается, не только Англия, Франция, Италия, Германия и Россия могут похвастаться яркими и самобытными мастерами изящной словесности. Везде, даже в самой что ни на есть глухой европейской провинции (с точки зрения сноба или просто интеллектуального лентяя, считающего, что за пределами знакомой ему культуры начинается пустыня) регулярно находились люди большого литературного дарования, со светлой головой и престижным образованием, что обуславливало рождение чрезвычайно интересных работ. Лучше всего это иллюстрируется списком Нобелевских лауреатов по литературе: часто из этого обилия награжденных писателей, представляющих малые европейские народности (вроде Швеции, Исландии, Ирландии), многие наши соотечественники делают весьма местечковый вывод о политической или политкорректной подоплеке таких награждений – дескать, писатели – это у нас; ну, в крайнем случае, в паре-тройке других крупных (обычно крупных географически) держав. Лично мне с годами выбор Нобелевской комиссии становится всё более понятным. Например, отмеченный целым букетом различных наград Г. Ибсен возможно и не читается в наше время запоем, однако трудно переоценить его влияние на современников, в частности на Джойса, фактического революционера всей литературы ХХ века, который, естественно, не с нуля выработал свой стиль. Схожим образом, Нобелевский лауреат У.Б. Йейтс возможно не самый одаренный литератор из числа тех, что появлялись в Ирландии. Но именно вокруг этой фигуры сформировалось течение, ныне называемое Ирландским Возрождением, и именно он покровительствовал и оказывал всяческую посильную поддержку другим литераторам, некоторые из которых, как показало время, были куда одарённее Йейтса, но Нобелевскими лауреатами не стали. Справедливо ли это? И что вообще означает справедливость применительно к награждению того или иного писателя? Выбор Нобелевского комитета, отметивший Йейтса, но проигнорировавший Джойса, неоднозначен, но по-своему обоснован. Кто знает, в какой степени состоялся бы второй, не появись в Ирландии первый? То же самое справедливо и в отношении не награждённого, но, на мой взгляд, лучшего драматурга Ирландии, а то и всей Великобритании ХХ века, Джона Миллингтона Синга.

Шесть пьес и несколько публицистических очерков – вот и всё наследие его короткой жизни, тем не менее, ставшее заметным вкладом в мировую литературу в целом и в Ирландское Возрождение в частности. Несколько слов о последнем феномене. Всё-таки поразительно, как история в совершенно разных уголках земного шара идёт по одним и тем же кругам. Читая про это движение, целью которого было «возвращение к корням» - к забытому национальному языку, мифологии, к обретению независимости от английской интеллектуальной жизни – я не раз ловил себя на мысли, что про точно такие же страсти и аргументы противоборствующих лагерей (с небольшой поправкой на местный колорит) я читал в отношении как новогреческой, так и советско-российской литературы. Всегда находились и находятся люди, видящие в литературе лишь средство пропаганды, нацеленное на решение сиюминутных социальных задач, а то и просто на ублажение соотечественников, рисуя им славные картинки часто несуществующего прошлого. Таким путём пошло большинство деятелей Ирландского Возрождения, читать которых ныне совершенно невозможно. И прямо противоположным – Джон Синг, о пьесах которого далее и пойдёт речь.
 

Предварю достаточно обширный последующий текст простым вопросом, на который сам же попробую дать ответ: стоит ли вообще тратить время на чтение пьес этого малоизвестного в России драматурга (да и на посвященные ему литературоведческие изыскания)? Если совсем кратко, то да. Те две пьесы Синга, на которые будет сделан упор настоящего поста, видятся шедеврами драматургии не только мне, но и многим признанным писателям и литературоведам, естественно, Западного мира, поскольку за его пределами Сингу, по неизвестным мне причинам, прославиться не удалось.

Аранские острова

Итак, началом творческого пути Джона Миллингтона Синга можно считать 1898-й год, когда этот пока ещё малоизвестный 27-летний журналист-фельетонист-критик отправляется на Аранские острова, откуда и привезёт затем сюжеты для своих самых знаменитых работ.  Впоследствии Йейтс поставит это себе в заслугу: «Он говорил мне, что жил во Франции и Германии, читал немецкую и французскую литературу и хочет стать писателем. Однако он не мог ничего показать мне, кроме одного-двух стихотворений и импрессионистических статей… Он бродил среди людей, чья жизнь была красочной, как в средние века, играл на скрипке итальянским матросам и слушал рассказы в Баварских лесах. Но в его писаниях не было жизни. …Я сказал ему: бросьте Париж. Вы никогда ничего не создадите, читая Расина; а Артур Симмонс всегда будет лучшим критиком французской литературы, чем вы. Езжайте на Аранские острова. Живите так, как если бы вы были коренным жителем: запечатлейте жизнь, которая ещё не находила выражения в литературе».

Сомнительно, что Синг, уже тогда сформировавшийся взрослый человек и бывалый путешественник, исколесивший пол-Европы, воспринял бы эти слова как руководство к немедленному действию, если бы и сам к моменту этого разговора не был бы расположен и подготовлен к подобному паломничеству.

«В этот миг я испытал невероятное блаженство: я покидал цивилизованный мир в утлой лодке, на какой примитивные народы плавают с тех самых пор, когда первый человек вышел в море».

Аранские острова той поры – наименее затронутая цивилизацией часть Ирландии, да и Западной Европы вообще. Расположены они в Атлантическом океане у входа в залив Голуэй. Их каменистая почва почти непригодна для землепашества, потому людям приходилось возить туда землю, насыпать её поверх камней, а затем строить стены вокруг поля, чтобы землю не смыло дождями. Никакой растительности выше колена. Основным промыслом этого сурового края всегда было рыболовство, сопряжённое со смертельным риском в местных бурных и холодных водах. Синг писал, что на Аранских островах нет семьи, которая не оплакивала бы утопленников, причём при крушениях своих утлых лодочек местные обычно гибнут не по одному, а всем мужским составом семьи разом.

На Аранских островах Синг живёт фактически жизнью аборигенов, записывая за местными различные колоритные истории, что впоследствии составят основу его драматургии. Сложная личность Синга, с одной стороны, отвергала набирающий обороты ирландский национализм и концепции превосходства ирландской культуры и гэльского языка над всеми прочими; с другой же, чужд ему и индустриальный прогрессизм. При всём том ему хватает объективности не идеализировать аранцев, явно полюбившихся ему за долгое время его пребывания на островах.

«Хоть эти люди и добры друг к другу и к своим детям, они никак не реагируют на страдания животных и слабо – на боль, когда она не несёт серьёзной угрозы тому, кто её испытывает. Я не раз видел, как одна девочка корчилась и выла от зубной боли, тогда как её мать, что сидела у очага напротив, показывала на неё пальцем и смеялась, словно это зрелище её забавляло».   

(Типичный дом на Аранских островах. Единственное отличие: во времена Синга крыши у таких домов были соломенные)

Во времена пребывания драматурга на острове туда активно начала приходить Цивилизация, и Сингу неприятно видеть проносимые ею явления. В частности, ему кажется абсурдным применять к этим людям уголовное право современного ему крупного города, которое по свидетельствам местных привело лишь к росту преступности на островах, где раньше правонарушения более мягко регулировались клановыми договорённостями. С затяжными же тяжбами, регулируемыми современным Сингу законодательством, вражда между семействами более не утихала никогда. А вот эпизод с появлением на одном из островов полицейских – они пришли выселять неплательщиков ренты:

«После нескольких недель, проведённых среди примитивных [Синг тут не кривит против истины – примечание моё] людей, вид более новых типов человечества показался мне малоутешительным. И всё же эти механические полисмены, эти безличные агенты и чернь, которую они наняли, достаточно хорошо представляли цивилизацию, ради которой дома на острове должны были опустеть».

Синг совершенно беспристрастно подмечает их «недоразвитость» относительно остальной Ирландии, не говоря уже об Англии и континентальной Европе, при этом находя в такой отсталости кое-какие привлекательные черты, что с приходом промышленного Города напрочь исчезают, с не всегда однозначно прогрессивными последствиями для человека. 

«Весьма вероятно, что смекалка и обаяние этих людей в значительной степени обусловлены отсутствием какого-либо разделения труда и, соответственно, всесторонним развитием каждого человека, чьи разнообразные знания и умения требуют серьёзных умственных усилий. Каждый мужчина здесь разговаривает на двух языках. Он умелый рыболов и правит своей лодкой, проявляя чудеса выдержки и упорства. Он знает основы земледелия, собирает и сжигает водоросли, вырезает обувь, чинит сети, строит и латает дом, мастерит колыбель или гроб. Его работа меняется в зависимости от времени года, благодаря чему он не знает скуки, которая охватывает тех, кто всё время занят одним и тем же делом. Опасность жизни на море обуславливает его бдительность, свойственную первобытному охотнику, а долгие ночи, что он проводит за рыбалкой посреди моря, приносят ему те эмоции, которые отличают людей, связавших жизнь с искусством».

В этих словах чувствуется перекличка с ещё живым Толстым, однако и Синг – не менее сложная личность, чтобы его можно было однозначно классифицировать как антипрогрессиста или почвенника. Скорее наоборот, свобода от любой догмы позволила ему прозорливо углядеть будущие последствия вышеописанной механизации и рутинизации жизни, что в начале XXI века обусловят главную болезнь родной ему Европы – депрессию.

«Практически каждый предмет на этих островах полон индивидуальности, что придаёт этой простой жизни, совершенно не знакомой с каким-либо видом искусства, нечто от художественной красоты средневековой жизни».

(патриархальность Аранских островов сегодня ирландцами уже сознательно культивируется)

Театральная карьера

Постановка практически каждой пьесы Синга вызывала чрезвычайно бурную реакцию столичной (т.е. дублинской) общественности. Отмечавшаяся уже свобода Синга от всяческих догм умудрялась раздражать всех. Воспевание ирландских пейзажей, коих так много в его пьесах, оставляло равнодушным сторонников союза с Англией, изображение же ирландского крестьянства отнюдь не в пасторальных тонах просто бесило националистов.

Из записных книжек Джона Синга: «Всякое утопическое произведение оставляет по себе какую-то неудовлетворённость, - во-первых, потому, что ему недостаёт силы, и оттого оно туманно и недостаточно своеобразно, а во-вторых, потому, что только жизненные конфликты способны поставить на твёрдую почву и придать силу и мощь трагедии и смеху, этим двум единственным полюсам искусства. Религиозное искусство является исключительно достоянием прошедшего, - пустое и бессмысленное сожаление. …В моих драмах и книгах путешествий я пытался представить человека и этот внешний ему, таинственный мир природы».

Пьесы Синга невелики по объёму, просты сюжетом и не содержат каких-либо убойных диалогов и откровений. Сделано это, впрочем, намерено:

«Всякое теоретизирование вредно для художника, потому что оно заставляет его жить интеллектуальной жизнью, а не оставляет его в той сфере подсознательного, при помощи которого осуществляется всякое творчество».

Тупость и идиотизм деревенской жизни – вот, пожалуй, максимально точно выраженный лейтмотив пьес Синга. Мерзкий старый скряга притворяется умершим, чтобы посмотреть, как поведёт себя его молодая жена («В сумраке долины»); будущая жена бродяги-лудильщика решает, что ей нужно именно что венчание по-людски, и сей религиозный ритуал эта бомжеватая пара натурально вымогает под угрозой смерти у алчного священника («Свадьба лудильщика»); супружеская пара слепых чудесным образом прозревает, но, увидев собственное уродство и необходимость работать теперь, как все остальные, а не попрошайничать, они предпочитают ослепнуть вновь – теперь уже навсегда, чтобы вновь навоображать себе несуществующую красоту друг друга («Источник святых»). Реакция дублинской публики оказалось предсказуемой, с весьма знакомыми для уроженца СССР-РФ формулировками: очернение национального характера, клевета на ирландский народ, антипатриотизм, отсутствие интереса к социальной и политической жизни. Своего пика раздражение националистов достигло в 1907-м году, при постановке в Театре Аббатства самого известного произведения Синга The Playboy of the Western World («Удалой молодец – гордость Запада», в альтернативном переводе «Герой), что спровоцировала беспорядки, получившие даже имя собственное - Playboy Riots.

Сюжет: В затерянном в глуши Западной Ирландии пабе появляется грязный, оборванный и тщедушный молодой человек с благородным именем Кристофер. Завсегдатаи вытягивают из него страшную тайну: юноша в бегах, поскольку убил своего отца. Благоговейный ужас от столь страшного преступления сменяется у местных одобрительным уважением: да такому малому сам чёрт не брат! Сам кабатчик так и вовсе не боится оставить свою симпатичную дочку в пабе за главную, пока сам он уйдёт с приятелями, наконец, напиться на соседские похороны – кто же посмеет её тронуть под охраной столь удалого молодца! Да и дочка кабатчика моментально выставляет за дверь чересчур правильного и богобоязненного местного поклонника. Слух о Кристофере разносится по всей округе, к ревности дочки кабатчика гостинца ему несут все незамужние дамы. Вскоре, под воздействием всеобщего почитания, Кристофер начинает верить в свои силы, демонстрируя чудеса ловкости, но тут появляется его отец – старичок ищет бестолкового и ни на что ни годного задохлика, что в минутном припадке гнева хватил его по голове заступом и сбежал. С крушением легенды об удалом молодце местные во главе с дочкой кабатчика сами готовы сдать Кристофера полиции за покушение на отца. Однако Кристофер уже уверовал в свои силы: в ярости от отцовских откровений он нападает на того с заступом – чтобы на этот раз прибить наверняка. Местные уже готовы отволочь разбойника на виселицу, но против этого возражает старый отец, который, наконец, узрел в дотоле никчёмном сыне достойную уважения смелость и решительность. Отец с переродившимся сыном уходят, а дочка кабатчика, оставшись с прежним богобоязненным воздыхателем не в силах сдержать слёз отчаяния, ведь она теперь навсегда потеряла удалого молодца – гордость Запада.     

Несмотря на Playboy Riots со стороны взбешённой общественности патриотического толка, эта пьеса до сих пор ставится по всему миру и многими критиками считается одним из наиболее значительных театральных произведений западноевропейской литературы ХХ века. Ставилась она и в России в начале прошлого века, но с тех пор, к сожалению, сильно подзабылась. Любопытный штрих: в выпущенном недавно в России сборнике эссе Умберто Эко «О литературе» приводится доклад великого филолога, сделанный в Ирландии и посвящённый Джойсу. Эко в нём говорит, что, не будучи ирландцем, он всё-таки возьмёт на себя смелость обсуждать национальную подоплёку творчества Джойса, поскольку считает себя Playboy of the Southern World. Именно в таком виде, даже без всякого комментария, передал переводчик мысль итальянца, то ли не поняв отсылки Эко к другой величине ирландской литературы, то ли посчитав, что те, кому надо, и так поймут, а кто не знает, тот отдыхает.     

Излишне говорить, что сам сюжет этой замечательной и невероятно смешной пьесы Синг почерпнул на Аранах:

«Стремление укрыть преступника вообще распространено на западе Ирландии. Отчасти, вероятно, потому, что правосудие ассоциируется здесь с ненавистной всем английской юрисдикцией; но более потому, что само это стремление восходит к примитивным чувствам здешних людей, которые сами никогда не были преступниками, но всегда были готовы на преступление. Они убеждены, что преступление совершается только под влиянием слепой страсти, которая столь же безответственна, как морская буря. Если человек убил своего отца и уже раздавлен угрызениями совести, они не видят причины, по которой его следует преследовать и казнить».

Скачущие к морю

Второй несомненный шедевр Синга, одноактная пьеса «Скачущие к морю», впервые поставленная в 1904-м году, в своё время произвела, да и до сих пор производит неизгладимое впечатление. Пожалуй, единственная вещь Синга, что избежала каких-либо обвинений в очернении национального характера и т.д. и т.п. Никаких шуточек, никаких анекдотических ситуаций – настоящая трагедия рока, восходящая к самым известным древнегреческим образцам жанра.

Сюжет: Две дочери старой рыбачки Морьи, чей свёкор, муж и почти все сыновья уже погибли в море, получают от местного священника свёрток с вещами, что сняты с очередного утопленника. Сёстры долго не решаются его открыть, боясь, что это вещи их брата Майкла, одного из немногих оставшихся в живых сыновей Морьи, ушедшего в море. Тем временем, последний из оставшихся в доме мужчин, Бартли, ещё один сын Морьи, также спешит к морю, дабы продать в Голуэе пару лошадей. Морья умоляет Бартли остаться, чувствую, что к ночи у неё не останется в живых ни одного сына. Бартли не обращает внимания на причитания старухи и торопливо уходит. Его сёстры настаивают, чтобы Морья догнала его и дала своё благословение. Пока она отсутствует, сёстры набираются мужества раскрыть свёрток: сомнений нет, эти вещи сняли с утопшего Майкла. Тем временем в дом возвращается Морья и рассказывает дочерям, что уже готова была крикнуть благословение скачущему к морю Бартли, как вдруг слова застыли в неё в горле: позади Бартли на второй лошади, предназначенной для продажи, сидел в парадном костюме Майкл. Вскоре соседи приносят в дом тело Бартли: вторая лошадь выбила всадника из седла, он свалился в море и утонул. Пьеса заканчивается монологом Морьи, что море больше ничего ей сделать не сможет. У Бартли будет славный гроб и глубокая могила. А что ещё мы можем для себя желать? Ведь никто не может жить вечно, и мы должны это принять.

Это мрачнейшее и безысходное произведение в своё время вызвало восторг многих, включая поклонника античной трагедии Джойса. Сингу даже не пришлось выдумывать сюжет: подобные картины имели место на Аранских островах сплошь и рядом.

(приблизительно в таких вот декорациях разворачивается действие «Скачущих к морю»)

В очерке The Aran Islands Синг описывает своё присутствие на похоронах одной из местных жительниц. Возможно именно тогда замысел «Скачущих к морю» созрел окончательно, ведь эта сцена превосходно описывает саму суть пьесы.

 «Когда гроб был спущен в могилу и над холмами Клэр прокатился рокот грома, снова раздался плач, ещё более громкий, чем прежде. Этот горестный плач не был вызван жалостью конкретно к этой умершей, коей было за восемьдесят, но в нём словно содержалась вся та неукротимая ярость, что таится в душе каждого местного жителя. В этом крике боли внутреннее сознание островитян словно на мгновение обнажилось, выявив настроение людей, которые чувствуют свою изоляцию перед лицом вселенной, что ополчилась на них ветрами и морями. Обычно люди эти тихие, но в присутствии смерти всё их внешнее безразличие и терпеливость исчезают, и они издают вопли, полные самого жалобного отчаяния от ужаса той судьбы, на которую они все обречены».   

При всем своём лаконизме пьеса «Скачущие к морю» совсем не проста в плане перевода. Известно, что Джойс, будучи в эмиграции, планировал осуществить её перевод для постановки в каком-нибудь театре на континенте. Казалось бы, что тут думать, возьми да и переведи 10 страниц текста – это стандартный подённый размер современного переводчика. Но в том-то и дело, что это не столь простая задача, какой она кажется на первый взгляд. По замечаниям критиков, язык в драмах Синга имеет едва ли не большее значение, чем сюжет, ибо через язык скорее, чем через сюжет, раскрываются характеры действующих лиц. И тут мы прямо подходим к первостепенной важности кросс-культурной коммуникации для переводчика – ниже приведены некоторые примеры неточности В. Метальникова, переводчика пьес Синга, что искажают авторский колорит, а то и замысел. Цель этих примеров показать вовсе не недостаток мастерства переводчика, а только важность диалога между культурами, что в сталинском СССР (когда Метальников и переводил пьесы Синга) был сведен практически к нулю. Для обнаружения этих неточностей мне потребовалась лишь пара часов в Интернете – понятно, что Метальников, имей он возможность уточнить спорные моменты у носителей языка и знатоков ирландской литературы, наверняка бы скорректировал свою работу.  

Авторский текст Синга

Перевод Метальникова

Мой комментарий

Cathleen, a girl of about twenty, finishes kneading cake, and puts it down in the pot-oven by the fire

Кэтлин, девушка лет двадцати, вымесив плоский хлеб, ставит его в печь

Кэтлин ставит хлеб не в печь, а в pot-oven – речь идёт о традиционном для Аранских островов приготовлении хлеба в кастрюле, крышка которой обкладывается горящим торфом.

You're taking away the turf from the cake.

Ты жар от хлеба отгребаешь

Иллюстрация примера выше: погрузившаяся в свои мысли Морья отгребает торф с кастрюли.

Young priest

Священник (тот, что приносит вещи утопшего)

Юный возраст священника указывается переводчиком лишь в начале, далее идет лишь «священник», хотя эпитет young Синг сохраняет на протяжении всей пьесы. Постоянный акцент на его возрасте подразумевает, что более молодое христианство по сравнению с первобытными и мифическими силами, царствующими на Аранских островах, в сущности бессильно.

In the big world the old people do be leaving things after them for their sons and children, but in this place it is the young men do be leaving things behind for them that do be old.

У людей старики свое добро детям и внукам оставляют, а у нас молодые свои вещи оставляют старикам

Под big world подразумевается ирландский остров. В исходнике показано кардинальное отличие Аранских островов, со сверхсмертностью мужчин, занятых опасным промыслом, от всего остального мира. В переводе же эта аллюзия потеряна; может даже сложиться впечатление, будто Морья сетует на ситуацию сугубо в её семье.

Ah, Nora, isn't it a bitter thing to think of him floating that way to the far north, and no one to keen him but the black hags that do be flying on the sea?

До чего же горько думать, что его так далеко на север отнесло и некому было его оплакивать, кроме разве черных ведьм, что над волнами летают.

«Черные ведьмы» присутствуют в исходнике, добавляя мрачности и без того безысходной картине, но для носителя языка очевидно, что в первую очередь речь тут идёт о бакланах.

It opens softly and old women begin to come in, crossing themselves on the threshold, and kneeling down in front of the stage with red petticoats over their heads.

В комнату одна за другой входят старухи и, перекрестившись на пороге, становятся на колени в один ряд вдоль рамы. Головы у них накрыты подолами их красных юбок.

Старухи с задранными на голову юбками – чрезвычайно странное зрелище даже для Аранских островов. Речь же о том, что старухи, торопясь принести скорбную весть, накинули вместо шали на голову первый попавшийся дома предмет – парадную красную юбку, что висит на самом видном месте – другую, а не ту, которая и так была на каждой из них.

I'll have no call now to be going down and getting Holy Water in the dark nights after Samhain

 

 

It's a great rest I'll have now, and great sleeping in the long nights after Samhain

И незачем мне будет теперь спускаться за святой водой темными осенними ночами в дни поминовения умерших

 

 

Но теперь уж я отдохну, и, право, пора. Великий покой обрету я и крепкий сон в долгие ночи после поминовения умерших

В оригинале речь идёт об одном из самых важных кельтских праздников Самайн. Считается, что в этот день мир богов приоткрывается, становясь видимым для людей, а души мёртвых свободно передвигаются среди живых.

 

Речь снова о противопоставлении старых и, очевидно, более могущественных божеств относительно молодому христианству

Michael has a clean burial in the far north, by the grace of the Almighty God. Bartley will have a fine coffin out of the white boards, and a deep grave surely. What more can we want than that? No man at all can be living for ever, and we must be satisfied.

По милости божьей, Майкла далеко на севере похоронили по-христиански. У Бартли славный гроб будет из белых досок и глубокая могила. И что мы еще можем для себя желать? Ведь никто не может жить вечно, и смириться с этим должны мы все.  

Финальные фразы ставшего знаковым для англоязычной литературы монолога Морьи. Завершающее слово satisfied у Синга означает далеко не только смирение. Эти строчки для своей пьесы Синг позаимствовал из письма своего знакомого с Аранских островов, который писал драматургу о смерти шурина: We must be satisfied because nobody can be living forever, прибавляя «he (т.е. покойный) must be satisfied. Т.е. этим словом подчёркивается не столько смирение аранцев перед лицом судьбы, сколько некий фатализм. Покойный должен быть доволен, а мы удовлетворены тем, что всё идёт своим чередом и в установленном порядке, и что мы исполнили свой долг – достойно похоронили своих мертвецов. Отсюда важность и clean burial – не обязательно христианских похорон в этих наполовину языческих краях, сколько похорон «по-людски».

И это только основные моменты, при объеме пьесы в 10 страниц, переполненных различными намёками, двусмысленностями, мрачными предзнаменованиями и отсылками к народным легендам. Кроме того, все десять страниц этой пьесы написаны аутентичным для тогдашних Аран языком, т.е. английским, но с обилием совершенно нетипичных для классического английского синтаксических конструкций. Один из примеров:  

I'm after seeing him this day, and he riding and galloping

The young priest is after bringing them

I after giving a big price for the finest white boards you'd find in Connemara.

Конструкция с использованием слова after, причем то с наличием соответствующей формы глагола to be, то вообще без оной, служит для передачи простого прошедшего времени. Однако никаких попыток показать инаковость речи жителей Аранских островов, их изолированность, в том числе лингвистическую, от большой земли, оригинально перевести характерные и типичные лишь для этой местности слова, переводчиком предпринято не было. Впрочем, тому имеется объяснение: откуда он мог знать о важном значении самого языка в драмах Синга, да и просто о переводе отдельных слов, не имея выхода на ирландцев? Повторяю, цель этого разбора не принизить мастерство переводчика, но скорее показать, что в этой работе его можно было бы уподобить легкоатлету, ноги которого тренером попросту переломаны.

Триумф смерти

Вот мы и подошли наконец ко второй заявленной в этом посте теме: участь переводчиков в эпоху Большого террора. Для меня, повторюсь, эта тема прямо перекликается с представленной выше пьесой Синга, и вместе они – с античными трагедиями.

 Уже легендарной стала история о первых советских переводчиках Джойса, многие из которых оказались в лагерях или были расстреляны, а их имена в хранящихся в библиотеках книгах, что каким-то чудом успели напечататься, попросту замазывались. По крупицам собирая информацию относительно той вакханалии, что развернулась вокруг людей, связавших свою жизнь с иностранной литературой, поневоле представляешь себе какого-то зловещего Молоха, равнодушно пожирающего людей, что просто любили слова и всяческие их сочетания. Как жили и работали эти люди в подобных кафкианских условиях? Что думали и чувствовали? Каково это вообще: большую часть дня бродить по Дублину вместе с Леопольдом Блумом, подбирать русскоязычные аналоги многогранным каламбурам Джойса, мысленно находиться в лондонском или парижском высшем свете, откуда тебя вдруг безжалостно выдергивает рука равнодушно-тупого палача? Это, несомненно, тоже трагедия рока. Только, в отличие от рока «Скачущих к морю», рукотворного.

Искусство художественного перевода в СССР вышло на новый уровень с появлением школы художественного перевода, которую создал И. Кашкин в самом начале 1930-х годов. Небольшой группе талантливых переводчиков удалось не только перевести заново многие произведения зарубежных классиков для готовящихся собраний сочинений, но и открыть советским читателям новые имена: Джойс, Стейнбек, Голсуорси, Бернард Шоу, Олдридж. Переводческие работы «кашки́нцев» чаще всего представлял журнал «Интернациональная литература» - из восьми членов первой его редакционной коллегии половина (Бруно Ясенский, Леопольд Авербах, Артемий Халатов и Сергей Динамов) была расстреляна в годы Большого террора. Первому, некогда члену Французской компартии, переехавшему в СССР, не помогло участие в написании печально известной книги «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина»; последнего не спасло рабочее происхождение и служба в Красной Армии.

Судьба же самого И. Кашкина, ставшего патриархом отечественного художественного перевода и воспитавшего немало замечательных последователей, к числу которых относится и знаменитая Нора Галь, сложилась вполне удачно. Автор биографии Хэмингуэя, с которым он был лично знаком и которого называл не иначе как «мой Хэмингуэй», Кашкин верил, что между переводчиком и переводимым им автором обязана существовать тесная связь, и он был убеждён, что «переводить надо только то, чего не можешь не переводить, то есть именно тех авторов и те их вещи, к работе над которыми побуждает тебя твоя собственная инициатива и склонность». Золотые слова! Кашкин даже вроде бы чувствовал некую мистическую связь, соединяющую его с Хэмигуэем. Однако читая эти горделивые и пропитанные хэмовской независимостью фразы, почему-то вспоминаешь и другие строки, из одной позднесоветской песни: «Одни слова для кухонь, другие для улиц». Мог ли Кашкин не на словах, а на деле исповедовать бунтарское кредо родственного ему Хэмингуэя, да ещё и в эпоху Террора? Когда его коллеги, переводчики и издатели, один за другим «уходили в море». А сверху всё спускались директивные документики, вроде:

Докладная записка заведующего отделом управления кадров ЦК ВКП(б) М.И. Щербакова А.А. Жданову о кадрах государственного издательства иностранной литературы

16.08.1947

СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б) тов. ЖДАНОВУ А.А.

Отдел печати и издательств Управления кадров ЦК ВКП(б) начал проверку кадров Издательства иностранной литературы. Выявлено, что работающие на дому переводчики оставляют у себя копии переводов книг. Это делается под предлогом перестраховки на случай возможного искажения текста последующими инстанциями. Оставление у переводчиков копий переводов книг иностранных авторов, содержащих часто антисоветскую пропаганду, может способствовать ее распространению.

В издательстве работает до 500 переводчиков, среди которых есть люди, не внушающие политического доверия.

Отдел Управления кадров ЦК ВКП(б) просит разрешить ему дать указание руководству Иноиздательства:

1. Востребовать у переводчиков все хранящиеся у них переводы иностранной литературы.

2. Установить на будущее, что копии переводов должны храниться не на квартирах переводчиков, а в издательстве.

Зав. отделом Управления кадров ЦК ВКП(б) М. ЩЕРБАКОВ

АНДРЕЕВ

16 августа 1947 г.

Вот так вот. Секретариат ЦК ВКП(б) лучше знает, как нужно работать переводчикам, не оставляя им возможности составить собственную переводческую базу. Интересно, что бы сказал старина Хэм по этому поводу?

Пока Кашкин размышляет о тесной духовной связи с буржуазными писателями загнивающего Запада, его профессиональный круг претерпевает значительную чистку. В число попавших под каток репрессий литераторов угодил и известный молодой переводчик Игорь Романович, член первого переводческого объединения, которым руководил Иван Кашкин. По воспоминаниям жены Романовича:

«Его ведь арестовали из-за Джойса. А дело было так: мы пошли на лыжную прогулку. В этот день Игорь получил гонорар и, зная, какая я сластена, купил много апельсинов и вкусных шоколадных конфет. И когда мы, разгоряченные от снега и от радости, что нам предстоит вечер вдвоем, готовились к роскошному чаепитию, услышали стук в дверь. Это был дворник, который попросил Игоря зайти на несколько минут в домоуправление что-то подписать. Больше я его никогда не видела».

Блестяще-хитроумная операция по обезвреживанию опаснейшего преступного элемента. Продолжает племянница врага Советской власти, даже не арестованного в формальном смысле этого слова, а элементарно похищенного.

«Моя тетя Леночка [жена Игоря Романовича – примечание моё], оказалась в нашей семье потому, что у моего известного деда профессора Гениева хватило смелости приютить - более того, оформить как свою племянницу - вернувшуюся из лагеря молодую женщину, которая попала туда, потому что была женой космополита - переводчика Хаксли, Лоуренса, Паунда и этого пресловутого Джойса, который, как объявили на первом съезде советских писателей, не помогал строительству Магнитогорска».

До вышеприведённого указания Секретариата ЦК ВКП(б) остаётся почти 10 лет, но доблестные охранители не дремали уже тогда. Снова племянница Романовича:

«В доме книг Джойса не было, как, конечно, не было и рукописей Игоря Романовича. Я их нашла в Горьковской библиотеке, т.е. библиотеке МГУ, и, прочитав «Дублинцев», поняла, что такая проза мне абсолютно по силам для анализа: это наш ирландский Чехов. Немного смутило меня то, что все имена переводчиков в оглавлении были густо замазаны чернилами. Автор предисловия был мне абсолютно не известен».

Игорь Романович умер в лагере от голода. Впоследствии, естественно, реабилитирован.   

***

Другому патриарху отечественного перевода И.А. Лихачёву, отметившемуся и переводами ирландцев, в связи с чем посвящение памяти этого переводчика можно встретить, например, на титульном листе антологии ирландских рассказов «Пробуждение», тоже повезло отнюдь не так, как Кашкину. К моменту ареста в 1937-м году Лихачев свыше десяти лет проработал в Высшем военно-морском инженерном училище им. Ф. Э. Дзержинского, сначала штатным преподавателем, затем начальником кафедры иностранных языков; также был членом Общества культурной связи со странами Пиренейского полуострова и Латинской Америки. Лихачеву инкриминировалась и «фашистская пропаганда», и военный шпионаж в пользу Италии, и подготовка убийства С. М. Кирова, и участие сразу в трех террористических организациях. Из протокола допроса «свидетеля»: «Лихачев являлся типичным представителем наиболее враждебной части старой интеллигенции. Он был так называемым «чистым эстетом», ищущим в уходе в заумное беспредметное искусство избавление от ненавистной ему советской действительности». Там же сообщается, что  Лихачев рекомендовал в Гослитиздат для переводов книги зарубежных авторов «с явно выраженным фашистским и антисоветским направлениями»; «летом 1936 г. он имел свидание с Андре Жидом в Европейской гостинице, во время пребывания последнего в Советском Союзе, в Ленинграде, и передал ему свои антисоветские стихи, написанные на французском языке, для опубликования за границей». Двадцать лет он проведёт в тюрьмах, лагерях и ссылках. Там он работал: в аптеке, изготовлял дранку, шил рукавицы, переписывал бумаги, чертил, чистил выгребные ямы, копал землю, изготовлял электроды и протравлял старые напильники. Впоследствии, будучи уже инвалидом, естественно, реабилитирован. 

***

Автору единственного на тот момент более-менее содержательного очерка о Синге Михаилу Наумовичу Гутнеру, доценту кафедры западноевропейской литературы, «повезло» умереть своей смертью - в возрасте 30 лет, в марте 1942-го года от голода в ходе начавшейся эвакуации Ленинградского университета в Саратов.

***

В 1934-м году в журнале «Звезда» был опубликован эпизод «Аид» из «Улисса»  под заголовком «Похороны Патрика Дигнэма» в переводе Валентина Стенича. В 1935-м году там же были напечатаны еще два эпизода в переводе Стенича, озаглавленные «Утро мистера Блума», со вступительной статьей Мирского. В 1937-м году арестованы и Мирский, и Стенич. О последнем стоит упомянуть особо.

Валентин Осипович Стенич (настоящая фамилия — Сметанич; 1897–1938) — примечательная фигура в литературной жизни 20–30-х годов XX века. Блестящий переводчик, открывший русскому читателю Джойса, Дос Пассоса и Фолкнера, автор либретто к «Пиковой даме» Мейерхольда, поэт и, по описанию Блока, русский денди, Стенич свободно говорил и читал на трех иностранных языках — немецком, французском и английском. Переводческая деятельность лишь способствовала дружбе Стенича с самыми разными литераторами. В литературных кругах обеих советских столиц его знали все. Он слыл законодателем мод, оригиналом и эксцентриком, общепризнанным авторитетом в области художественных оценок. Дружил с Олешей и Зощенко, причём последний принимал активное участие в переводе «Улисса», который делал Стенич, - Зощенко специально подыскивал для Стенича особо хитроумные слова и выражения.   

В 1928-м году в Ленинград приезжает Джон Дос Пассос, которого Стенич не только водил по городу, но и привез на дачу к Корнею Чуковскому. Из воспоминаний классика американской литературы: «Стенич  был авангардистом. Он перевел мой роман и горел желанием узнать последние новости о Джойсе и Элиоте». А в 1936-м году Стенич познакомился с другим иностранным писателем — Андре Жидом, приехавшим осенью в СССР  и с которым Стенич успел встретиться пару раз и даже рассказать кое-что о Lubyanka, привлекшей особое внимание писателя. Все эти знакомства чередовались с регулярными арестами, но, несмотря на это, разного рода эксцентричные и, как бы сейчас сказали, протестные выходки его продолжались. Ему ничего не нужно было писать про духовную связь с Хэмингуэем – как раз он-то и жил (вернее, пытался жить) внутренне свободной жизнью, говорил, что думал, и не боялся едких выражений в адрес власти и политических анекдотов. Конец «советского Хэмингуэя» слегка предсказуем.

По свидетельству Н. Чуковского, за неделю до последнего ареста дома у Стенича состоялся вечер, где были Осип Мандельштам, Надежда Мандельштам, Анна Ахматова, Стенич, его жена и сам Чуковский. На вечере Мандельштам читал свои стихи. Прощаясь с гостями на лестничной площадке, Стенич, указывая на одну дверь за другой, рассказывал, когда и при каких обстоятельствах забрали хозяина. На двух этажах он остался едва ли не единственным на воле, если это можно было назвать волей. «Теперь мой черед» — сказал он.

В ночь на 21 сентября 1938 г. Стенич был расстрелян. Впоследствии, естественно, реабилитирован.  

***

В послевоенные годы сага о переводчиках заиграла новыми, безродно-космополитными красками. И вот уже озабоченные еврейским заговором русские коммунисты пишут натуральный донос - на всякий случай анонимно, а то вдруг Партия вновь, как в ранние постреволюционные годы, невзначай возьмёт курс на юдофилию.

«Уважаемый тов. Суслов, мы просим Вас помочь группе русских переводчиков и обратить внимание на явные дискриминации, которые систематически практикуются в Издательстве иностранной литературы. Некоторые редакции издательства не хотят иметь дело с русскими переводчиками и указание в анкете на еврейское происхождение считается гарантией хорошего перевода. Неужели правильно в какой-то отрасли работы целиком отмахиваться от русских и считать их неспособными и не владеющими своим родным языком?»

На эту анонимку следует разбирательство и написанная по его итогам докладная записка агитпропа ЦК М.А. Суслову от 02.11.1950 об итогах «общей проверки» работников государственного издательства иностранной литературы – естественно, с пометкой «Сов.секретно», государственной ведь важности же дело!

«Продолжают работать в издательстве лица, родственники которых подвергались репрессиям со стороны органов советской власти или находятся за границей. …Отделом пропаганды и агитации была проведена общая проверка штатных и внештатных работников этого издательства. Факты, изложенные в письме, подтвердились. В издательстве имеет место некоторая засоренность кадров. В 1948 году в порядке очищения аппарата из издательства было уволено по деловым и политическим мотивам 146 человек. Работа по очистке продолжалась и в 1949 году. За время с 1 января по 1 мая 1949 г. только по политическим мотивам было освобождено 26 штатных работников и 108 внештатных переводчиков и редакторов».

Последствия такой «очистки» для неблагонадёжных сотрудников неизвестны – на том этапе «звёзд» и их верных биографов в этой среде уже практически не осталось. Но вряд ли большинство из них жило долго и счастливо.  

В наше время, когда все эти подробности достаточно легко найти в свободном доступе, тот же Стенич стал героем целого ряда работ и очерков, некоторые из которых настроены на «разоблачительный» лад: дескать, и болтал много, да и вообще мутный был, наверняка что-то тёмное за ним тянулось. Людям вообще свойственно рационализировать и находить простые, понятные и комфортные объяснения непостижимо-неприятным для них вещам. Но важно не упустить из виду главный факт: вышеприведённые люди никого не убивали, но были убиты. Убиты жестоко и совершенно бессмысленно. Они, благодаря своей эрудиции, образованию, кругозору и самым широким кросс-культурным контактам могли образовать, возможно, лучшую в мире переводческую школу – мало в каких других странах переводами занимались люди, которые водили дружбу с переводимыми ими писателями, да и сами бы легко могли стать писателями первой величины. Но вместо этого часть их была физически уничтожена, а оставшаяся часть работала уже с перебитыми ногами. При всём уважении к последующей советской школе перевода,  труды непосредственных продолжателей требуют весьма и весьма значительной корректуры. Это, конечно, мелочи, но я навскидку точно помню, что у одного из признанных авторитетов перевода, автора многочисленных профильных пособий и рекомендаций, «сырниками» оказывались cheeseburgers, а «музыкой ритма и блюза»… впрочем, это очевидно. А если подойти к сличению переводов пристрастно? Как бы мы не жаловались на качество современных художественных переводов, они, конечно, сильно хромают стилистически, и это объяснимо – профессия ныне столь мало оплачиваема, что любой литературно одарённый человек скорее уйдёт в сферу рекламы, а мало-мальски заметные литераторы уж точно не будут впрягаться в это ставшее с течением времени не шибко престижным ярмо, – но смысловая точность отдельных слов и выражений, благодаря Интернету, не идёт ни в какое сравнение с работами мастеров прошлого, фактически отрезанных от остального мира.

Массовое уничтожение и запугивание любителей изящной словесности поможет власть предержащим в СССР не больше, чем человеческие жертвоприношения в империи ацтеков в качестве средства противодействия конкистадорам. У доблестных охранителей, пристально занятых сферой искусства, идеологии и пропаганды, не хватило сил сосредоточиться на такой мелочи как экономика. «Улисса» в России всё-таки переведут - в начале 90-х, что просто неприлично для европейской страны. Аккурат тогда, когда автор этого поста, будучи московским школьником, получал гуманитарную помощь от перманентно загнивающих стран вероятного противника.

«И что мы еще можем для себя желать? Ведь никто не может жить вечно, и смириться с этим должны мы все».    

kapetan_zorbas: (Default)
2017-06-25 01:21 am

Горько-сладкая симфония жизни и история одной песни

 Ровно двадцать лет назад, в июне 1997-го, свет увидела песня, что спустя все эти годы по-прежнему остаётся со мной. С музыкальными телеканалами в России тогда было туго, а ассортимент отечественных радиостанций скорее отпугивал любителей англоязычного рока, потому мое знакомство с творчеством группы The Verve, а затем и её солиста Ричарда Эшкрофта, состоялось два года спустя, в затерявшемся среди арбатских улочек кафе «Кризис жанра». То было малюсенькое заведение, расположившееся в подвале жилого дома, потому любая шумная тамошняя активность, вроде концертов малоизвестных исполнителей, заканчивалась аккурат к 23:00. В 90-е большинство клубов, предлагавших посетителям живую музыку, взимали плату за вход, потому бесплатный «Кризис» сразу стал для бедных студентов почти что родным домом. Для меня вообще загадка, за счёт чего этому заведению удалось просуществовать несколько лет, ибо благодарные ценители западной музыки (в «Кризисе» пропагандировался преимущественно брит-поп) не упускали возможности регулярно отлучаться за более дешевым пивом в соседнюю булочную, а те, кто с претензией, так вообще не стесняясь прихлебывали на тамошних концертах принесенный с собой коньяк. И вот после очередного, по сути, «квартирника» и воцарившейся ненадолго тишины сквозь табачный туман прорезалось что-то невероятно воздушное, задумчивое, торжественное и меланхоличное, горькое и сладкое…

Заворожён в тот момент, похоже, был не только я, поскольку местный ди-джей врубил эту песню на «рипите», т.е. прозвучала она раз восемь подряд. Но никакого желания сменить пластинку ни у кого не возникало.
 

Cos' it's a bittersweet

symphony this life...

Trying to make ends meet,

you're a slave to the money then you die.

I'll take you down the only road I've ever been down...

You know the one that takes you to the places where all the veins meet, yeah.

 

No change, I can't change, I can't change, I can't change,

But I'm here in my mold, I am here in my mold.

But I 'm a million different people from one day to the next...

I can't change my mold, no, no, no, no, no, no

 

Well I never pray,

But tonight I'm on my knees, yeah.

I need to hear some sounds that recognize the pain in me, yeah.

I let the melody shine, let it cleanse my mind , I feel free now.

But the airwaves are clean and there's nobody singing to me now.

 

No change, I can't change, I can't change, I can't change,

But I'm here in my mold , I am here in my mold.

But I'm a million different people from one day to the next...

I can't change my mold, no, no, no, no, no, no

 

Cos' it's a bittersweet

symphony this life...

Trying to make ends meet,

you're a slave to the money then you die.

I'll take you down the only road I've ever been

Down.

It justs sex and violence, melody and silence.

 (Been down) (Ever been down) (Ever been down)

 

Потому что жизнь –

это горько-сладкая симфония…

Пытаясь свести концы с концами,

Ты раб денег – а потом ты умрешь.

Я покажу тебе единственную дорогу, какая мне известна...

Знаешь, я возьму тебя с собой – туда, 

на перекресток всех артерий.

 

Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться.

И в этом моя сущность, в этом моя сущность.

И пусть изо дня в день я меняю миллион обличий…

Изменить свою сущность я не могу, нет, нет

 

Вообще-то я никогда не молюсь,

Но этим вечером встал на колени,

Мне нужно услышать некие звуки,

что отвечают этой боли во мне.

Сияние мелодии осветило мой разум,

Теперь я свободен.

Но опустел эфир и больше никто мне не поет.

 
Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться.

И в этом моя сущность, в этом моя сущность.

И пусть изо дня в день я меняю миллион обличий…

Изменить свою сущность я не могу, нет, нет

 

Потому что жизнь –

горько-сладкая симфония…

Пытаясь свести концы с концами,

Ты раб денег – а потом ты умрешь.

Я покажу тебе единственную дорогу, какая мне известна.

Это секс и безумство, музыка и тишина.

 

Этим простым и одновременно глубоким и емким словам вполне отвечает мелодия, печальная и светлая, словно бы кружащаяся на одном месте, с бесконечными повторами темы. Что ж, ведь и все мы, в определённом смысле, без конца ходим по замкнутому кругу обретений и потерь. И в какой-то момент у меня возникло чувство, что эта песня способна вместить целую жизнь, и что жизни множества знакомых мне людей идеально на неё ложатся – будто именно для них она написана и о них, со всеми их взлетами, падениями, поисками, комплексами, страхами, страстями, разочарованиями, несчастьями, радостями, постоянным стремлением к переменам и постоянной же неспособностью изменить себя, свою сущность. Потому что в едином клубке противоречий переплелись две сюжетные нити:

I'm a million different people from one day to the next

и

No change, I can't change, I can't change, I can't change.

Печальная, но и обнадеживающая диалектика. Вот несколько невыдуманных историй, ее подтверждающих.

 

R приехала из регионов покорять Москву. Ну, что значит покорять… В её уездном городе N и до сих пор люди выживают в самых жалких условиях, так что желание образованной девушки выбраться из этого болота безнадежности вполне понятно. Потом была изматывающая работа, но и высокие заработки; два брака – правда, распавшихся, не в последнюю очередь из-за собственной её яркой самости и неумения прощать окружающим пассивность, слабость (черта, свойственная многим селфмейдменам: некогда они сделали трудный выбор, прошли трудный путь – отчего же другие не могут?). Относительно сладкая часть её симфонии закончилась с последним валютным обвалом, когда впереди замаячила перспектива полнейшей профессиональной невостребованности, а значит и нищеты, ведь она всегда рассчитывала только на себя. Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег – а потом ты умрешь. Какие у неё в тот момент были планы? «Я тут приметила один очень красивый дом – если что, с него хорошо будет прыгать», – как-то сказала она мне абсолютно спокойным голосом человека, разложившего всё по полочкам. Но симфония жизни парадоксальна, и за самым безнадёжным минором может внезапно последовать мажор. Её рабочая сфера худо-бедно оправилась от кризиса, да и в личной жизни развивается перспективный роман, из которого активно произрастают новые впечатления и интересы, ведь изо дня в день я меняю миллион обличий…  Очень надеюсь, что неизбежная минорная часть симфонии в следующий раз не будет столь безнадёжной. Но способен ли человек, некогда в деталях продумавший самоубийственный план, более не держать его в уме в случае новых бедствий? «Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться. И в этом моя сущность».

 

G всю жизнь играл в команчей. Уж не знаю, на каком этапе и в связи с чем этот образ поселился в его голове, но с самой юности с языка у него не сходили индейцы, ковбои, конфедераты и прочий фольклор эпохи Дикого Запада. Под это дело пришлось даже выучить английский и сколотить пару-тройку любительских рок-групп. But I'm a million different people from one day to the next. Каждый из нас нуждается в каком-то развитии, потому вскоре список интересов G распространился уже на всемирную историю, причём, естественно, в части разных военных столкновений. Далее пошли компьютерные игры, «танчики» и тому подобное. Как и многие в нашей стране, выросший без отца, он, несмотря на своё рок-н-ролльное раздолбайство, мечтал о собственной крепкой семье. И мечта сбылась: он встретил девушку, по всем его странным критериям ему подходящую. Далее случилось превращение в умудрённого жизнью (т.е. игрой в «танчики» и прочтением милитаристской литературы авторства условного Проханова) патриарха. Но, как уже можно было догадаться, No change, I can't change, I can't change, I can't change. Команчи, танчики, Вторая Мировая и рок-н-ролл одержали верх над скучным семейным бытом. Недавно я встретил его на улице – в девять утра он был уже с пивком и нетвердо стоял на ногах. Семьи нет, работы нет, но… Но зато есть многомиллионный проект в Новороссии! Куда он – некогда команч и американофил – теперь активно ездит в командировки (что бы это ни значило). К этому «проекту» он, попутно костеря «пиндосов», по старой дружбе решил сразу же подключить и меня (скрепить сей договор предполагалось незамедлительными напитками). Рассудив, что многомиллионные прожекты и утреннее пиво у метро – вещи слабо совместимые, я под ручку отвёл моего команча к нужному поезду и, отказавшись от блестящего предложения, поспешил на работу. Что ж, он, похоже, нашёл свой Дикий Запад. Но кто знает, какую часть симфонии жизни ему еще суждено услышать. I'm a million different people from one day to the next.

 Горько-сладкой выдалась и судьба самой «Симфонии». В далёком 1965-м году «Роллинг Стоунз» записали и выпустили одну из первых песен авторства Джаггер/Ричардс. Вот она:

Ну, песня и песня, с годами вышедшая из числа обязательных к исполнению хитов группы. Через некоторое время тогдашний продюсер группы Эндрю Олдхэм в рамках своего стороннего проекта «Оркестр Эндрю Олдхэма» записал оркестровые версии различных песен «Роллингов». Среди таких каверов была и версия песни The Last Time авторства довольно известного в те годы композитора Дэвида Уайтекера.

В 90-е на этот также позабытый со временем кавер обратил внимание молодой Ричард Эшкрофт, лидер перспективной в середине 90-х группы The Verve. Написав к этой мелодии стихи, далее он поступил вполне честно: его группа официально договорилась с Алленом Кляйном, бывшим менеджером «Стоунз», владевшим авторскими правами на наследие группы до 1970-х годов, о лицензионном использовании семпла этой оркестровой версии, состоящего из шести нот, в обмен на 50 процентов дохода от будущей песни The Verve. Никто тогда не ожидал от группы средней руки какого-то прорыва, но, когда «Симфония» обрела огромную популярность, Кляйн заявил, что The Verve нарушили договор и использовали в своей песне куда больше условленной части. Им был подан иск, по итогам которого – несмотря на новое оригинальное вступление, аранжировку и слова (и их фонетику, что немаловажно), да и просто общий посыл, делающий этот вариант совершенно оригинальным произведением – в его пользу теперь отходило все 100 процентов дохода от песни. Далее ситуация приняла совсем абсурдный оборот: поскольку любая выходившая и выходящая оригинальная композиция «Стоунз» в обязательном порядке помечается как авторства Джаггер/Ричардс (даже если их роль в создании такой песни была не самой большой), то Кляйн – владелец материала 60-х под маркой Джаггер/Ричардс – добился еще и того, чтобы в авторах Bittersweet Symphony помимо Эшкрофта теперь указывались ещё и Джаггер с Ричардсом, никакого отношения к оркестровой версии вообще не имевшие. 

 

V вырос в интеллигентной семье, поощрявшей развитие тонкого вкуса. В институте был одним из заводил и законодателей моды. Казалось, он как рыба в воде чувствует себя на гламурных тусовках, а втайне комплексовал из-за вечного отсутствия денег, ведь по финансовому положению до большинства обитателей этого гламурного мира он не дотягивал никогда. Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег…  Со временем приучился жить в долг, такие долги не отдавая. Наконец даже самые толерантные кредиторы перестали ссужать ему новые суммы, и однажды он трагическим голосом признался в полном своем одиночестве – действительно, на гламурных тусовках без денег делать нечего. Но всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться. В этом моя сущность. Проще оказалось запускать руку в карман работодателя. Горькая часть симфонии жизни не замедлила явиться: статья за мошенничество и реальный тюремный срок. Слетевшиеся кредиторы с изумлением обнаружили, что от колоссальных растрат не осталось ничего – ни квартир, ни машин – всё было спущено на простое потребление, соответствующее его представлениям о достойной жизни. Но симфония на этом не закончилась, вскоре после его отсидки явив свою сладкую сторону: брак с богатой наследницей. Правда, по слухам, он полон новых прожектов, приблизительно прежней направленности, ибо всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться. И в этом моя сущность.

Сладкая часть, вознесшая The Verve на вершину хит-парадов, обернулась горькой: группа лишилась доходов от своего главного хита, который Кляйн теперь налево и направо пристраивал по различным рекламным роликам. «Роллинги», как рыбы в воде ориентирующиеся в конъюнктуре рынка, внезапно вспомнили о своей The Last Time, включив давно забытую песню в гастрольный тур 1998-го года. Кит Ричардс рубанул, что пускай The Verve напишут песню получше, тогда и с деньгами у них всё будет в порядке – как будто сама The Last Time (как и многие другие песни «Роллингов» эпохи наплевательского отношения к авторским правам) не была в свою очередь заимствована из репертуара малоизвестной ныне группы 50-х, о чём Ричардс чистосердечно признался в 2003-м. Очнулся даже продюсер никогда толком не существовавшего оркестра Эндрю Олдхэм, также выбивший себе компенсацию: «Что касается Ричарда Эшкрофта, ну, я не знаю, как исполнитель может быть сильно задет таким опытом. Каждый из них относится к песням как к своим детям, и Ричард думает, что он что-то написал. Но нет, ничего он не написал, и ему нужно это осознать». Интересно, он когда-нибудь говорил что-либо подобное «Роллингам» в случае их плагиата?

Нещадная эксплуатация главного хита The Verve Кляйном не могла не повлиять на эмоциональное состояние Эшкрофта и, как следствие, распад его группы на пике славы –третий альбом The Verve, что начинается с «Симфонии», удачен и сам по себе, не содержа ни единой проходной песни. «Исполняя Bittersweet Symphony, я счастлив каждый раз оплачивать несколько счетов этих парней. Ведь это лучшая песня «Роллинг Стоунз» за последние двадцать лет».  

 

Q никогда не была рабой денег – в её семье они водились и водятся в избытке. Её симфония развивалась исключительно мажорно, но лишь до определённого момента – замужества. Q, к несчастью для себя, красой не отличалась, потому ухажеров у неё практически не было. Наконец, он появился – простой паренёк из нищей российской глубинки. Несмотря на имущественную и образовательную разницу, ладили они неплохо, со временем более-менее притёршись друг к другу. Когда на горизонте уже явно встала перспектива брака, состоялся семейный совет, на котором умудрённый жизнью и достатком глава семьи постановил: мезальянсу не бывать. У Q по-прежнему высокий социальный статус. Ей далеко за тридцать, мужчины в её жизни нет. Живёт с мамой. Всё неизменно, я не смогу измениться, нет, не смогу измениться.

По молодости Z окружающим представлялся настоящим мачо. Два «золотых» выезда за ЦСКА (т.е. когда за сезон посещаешь все без исключения матчи клуба вне зависимости от того, в какой город его волею календаря или жеребьёвки забросит), никаких соплей в отношении слабого пола – девушек он менял как… не знаю, часто ли в наше время меняют перчатки, но, в общем, их было много. Истинной же его страстью была любого рода движуха, подчас и с абсурдной, на взгляд окружающих, целью. Абсолютно равнодушный к расовым теориям, в Германии он, будучи как-то раз проездом, во время какой-то тамошней демонстрации сжигал в компании местных арабов израильский флаг; оказавшись в Париже с весьма скудным бюджетом, почти все имевшиеся деньги отдал знакомому сенегальцу на цели планировавшейся, по словам последнего, сенегальской революции – подозреваю, что ушлый негр потом кормил на эту сумму половину своей деревни. В общем, Искатель, с Джаггером в качестве кумира (ох уж этот вездесущий Джаггер, герой нашего времени). Всё изменилось с появлением в его жизни Искательницы, крайне независимой, столь же несентиментальной и не менее авантюрной – авантюризм в её случае касался, естественно не футбола и революций, а финансовых проектов, что для еврейки неудивительно. Пожалуй, впервые в жизни он пошёл навстречу пожеланиям слабого пола и решил изменить свою жизнь. Движуха ушла в прошлое, но все наши недостатки суть продолжение наших достоинств – похоже, взбалмошность и искательство здорово отличали его от других и добавляли шарма. Отказавшись от этих качеств, он, ничего кроме «Спорт-Экспресса» никогда не читавший и кроме «НТВ+» не смотревший, потерял и своё влияние на Искательницу. После разрыва этих отношений я как-то раз заглянул к нему домой: старый футбольный фанат, не знавший слов любви, соорудил из фотографий Искательницы натуральный иконостас размером чуть ли не во всю стену. Причинно-следственные связи он всегда выстраивал недоступным моему пониманию образом: вскоре он решил для себя, что на самом деле всегда был евреем (лучше бы вместо «Спорт-Экспресса» он читал «Маятник Фуко»). И вот уже Z, некогда сжигавший с арабами израильский флаг, начал ходить по Москве в ермолке и рассказывать всем о неизгладимом впечатлении, что произвела на него встреча с Берлом Лазаром. Изо дня в день я меняю миллион обличий. Увы, успехам в профессиональной и личной жизни эта метаморфоза не способствовала никак, да и вообще…  я не смогу измениться. Берл Лазар и ермолка теперь забыты, и жизнь Z снова наполнилась одноразовыми связями, фанатскими выездами, Джаггером и прежней движухой. Никуда не делось и религиозное искательство – ныне он с интересом присматривается разом и к православию, и к неоязычеству.

 The Verve так и не написали песню лучше «Симфонии», из-за внутренних дрязг и внешнего давления распавшись на пике славы. Однако симфоническая тема с тех пор неотъемлемо вошла в сольное творчество Ричарда. В середине нулевых на втором его альбоме Human Conditions появилась эдакая сестрёнка Bittersweet Symphony, не менее воздушная и притягательная, но на этот раз исключительно светлая и полностью оригинальная.

 

Главным достоинством N всегда была её красота. Откровенно она ею не торговала, но к многочисленным ухажёрам относилась весьма придирчиво. Наконец свою благосклонность она обратила на моего друга – симпатичного и образованного парня из небогатой семьи, но подающего большие надежды. Вечная проблема всех подающих надежды в том, что эти надежды никогда не сбываются. N, и сама небогатая, трепетно относилась к детям – в смысле, к своим будущим детям – из соображений их обеспеченности. Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег… Когда мой друг перестал казаться ей идеалом мужа и отца её детей, последовала отставка – предельно жёсткая, без всякого конкретного повода, без сантиментов, одномоментная. Никогда не видел, чтобы мужчина так убивался из-за порушенных отношений. Мы сидели у него на кухне: он пил с самого утра, заедая бухло зефирами. На мой вопрос о выборе столь неподходящей снеди, он объяснил, что за тот месяц, что он принимает жидкие алко-калории, единственный вид твердой пищи, от которого его моментально не выворачивает, это зефиры. Правдивость его слов я проверил сразу же, когда всё-таки настоял на более предпочтительном варианте закуски. Рвота, кровь из носа, натуральное разложение заживо… Но симфония жизни всё-таки горько-сладкая. Много лет спустя он, не реализовавший больших надежд, нашёл свою нишу, свою женщину и радостно катает в коляске двойню. Его N по-прежнему красива и по-прежнему в активном поиске. Детей у неё нет.

Сольные альбомы Эшкрофта не снискали ему большой славы, хотя, на мой взгляд, на них полно отличных песен. Тем не менее, в 2005-м году его «Симфонии» всё-таки воздалось по заслугам. На крупнейшем музыкальном фестивале Live Aid (сиквеле того легендарного Live Aid, что состоялся 20 лет назад, в 1985-м) вокалист на тот момент самой популярной группы Британии (Coldplay) Крис Мартин называет Эшкрофта автором лучшей из когда-либо написанных английских песен. Вряд ли он не знал о «вкладе» Джаггера-Ричардса в это произведение. Но, как и любой музыкант, понимал, что великая песня – это не просто последовательность аккордов, некая магистральная тема, аранжировка… Вернее, это и то, и другое, и третье, плюс лирика, а ещё фонетика – когда даже бессмысленные тексты великолепно ложатся на музыку, поскольку озвучивающий их вокал является тем музыкальным инструментом, что добавляет цельности всей конструкции. И ещё пяток-другой ингредиентов. Впрочем, бессмысленность текста это не про «Симфонию».      

Приблизительно тогда же почивший было «Кризис жанра» открылся в центре Москвы по новому адресу, став со временем куда краше прежнего. За его барной стойкой на самых разных языках обсуждались самые разные темы и истории, достойные отдельных рассказов, поскольку в лучшие докризисные годы сюда заглядывали деятели искусства и экспаты, студенты престижных вузов и работники различных посольств. Ночные клубы в нашей стране редко когда ассоциируются с чем-то приличным – их посетителей сурьёзная публика неизменно ругает за прожигание жизни, обильные возлияния и половую распущенность (как будто такое времяпрепровождение не свойственно молодежи).  Когда же в новый «Кризис» впервые заглянул я, там играла группа, перепевающая «битлов», затем на сцену вышли поклонники «Стоунз», а после них диджей поставил… да-да, её. В тот момент я понял, что мне отсюда не уйти. Впрочем, у меня не было выбора, ведь и я не могу измениться.    

 

K всегда был целеустремлённым и не любил пустой болтовни. «Завязывай умничать, карьеру нужно делать», – как-то оборвал он меня на правах старой дружбы, услышав что-то вроде «Пытаясь свести концы с концами, ты раб денег – а потом ты умрешь». В середине нулевых карьеру он-таки сделал и весьма неплохую по меркам среднестатистического москвича. Затем пришли тощие годы кризиса, он надолго остался не у дел и даже полюбил отстранённое умничанье, преимущественно политического толка, сетуя на захвативших всё и вся фсб-шников. Кончился кризис, К умудрился всё отыграть назад, почувствовав себя куда уверенней, чем прежде. Снова пошли снисходительные поучения о блажи всего, не относящегося к деловым интересам. Недавняя безработная оппозиционность сменилась державностью. В последний наш с ним разговор на моё замечание о том, что нет в нашей стране ни единого вида собственности, который у тебя не могли бы отнять, он на правах победителя жизни, в момент крещендо своей сладкой симфонии исповедовавший positive thinking, т.е. прямую связь между целеустремлённостью и результатом, без всяких расшаркиваний возразил: «У тебя отнимут, у меня – нет». Я оценил прямоту его ответа, но желание поддерживать отношения как-то пропало. Но симфония жизни диалектична: с приходом нынешнего кризиса К потерял куда больше прежнего, то есть практически всё. Подозреваю, сейчас он снова оппозиционер, причём с куда большим запалом, прямо пропорциональным его финансовым потерям. 

В 2008-м году на крупнейшем английском рок-фестивале Glastonbury воссоединившиеся The Verve выдают, пожалуй, наиболее монументальное исполнение своей симфонии. Увы, миллионы обличий при невозможности коренных перемен – это и про них тоже. Вскоре группа распалась вновь.


Примечательны комментарии к этому ролику на YouTube, от людей самых разных возрастов и национальностей:

 «Мне 71 год, и я влюбился в Verve. Звучат они просто охренительно».

«Ты – раб денег, а потом ты умрешь. Пожалуй, это самое точное выражение, близкое практически всем нам».

«Он взял заурядную и ничем не примечательную песню Stones и превратил её в произведение искусства. В этой песне больше страсти и души, чем в любой песне «Роллингов». Ни на что подобное у них просто не хватило бы фантазии». 

Ничто не длится вечно. Со временем Эшкрофт стал выпадать из числа хедлайнеров крупнейших музыкальных фестивалей. В Россию потихоньку приходят тощие годы, что спровоцировало массовый отъезд работавших тут иностранцев, чьим компаниям находиться здесь оказалось экономически нецелесообразным, и некогда царившая в «Кризисе жанра» атмосфера вавилонского столпотворения, позволявшая почувствовать (ну, так во всяком случае казалось) нотки бурных европейских 60-х, также исчезла. Меняются тренды, меняются культурные веяния, меняется всё... кроме нас самих. Последние двадцать лет прокручивая в голове эту мелодию, мог ли я сам кардинально измениться? И мог ли пропустить вчерашний, первый и единственный концерт Ричарда в Москве, завершившийся горько-сладкой симфонией? Круг замкнулся.

 

(Москва рукоплещет Bittersweet Symphony)

Стоит ли держаться за балласт воспоминаний? Как бы ни были они важны, со временем становясь неотъемлемой частью твоей личности, куда они пустили столь глубокие корни? Пожалуй, подходящий ответ на этот вопрос есть у Ричарда.  

Everybody's gotta feel the weight of death sometime

And find out what it's like to be left behind

Sometimes you don't get a chance to ask where or why

So let it break the magic beauty of your fragile mind

 

It's not a sign of weakness

When you're searching for the places where the memories flow

There may come a time when you rearrange and may leave those memories

You've gotta let them go

 

Everybody's gotta feel the weight of death sometime

And find out what it's like to be left behind

Sometimes you don't get a chance to ask where or why

Let it break the magic beauty of your fragile mind

Всем иногда приходится осознавать тяжесть смерти

И чувствовать себя покинутым.

Порой даже не удаётся спросить, как и почему,

Так что пусть это разрушит чарующую красоту твоего хрупкого разума.

 

Вовсе не признак слабости

Искать те места, где текут воспоминания.

Возможно, придёт время, когда ты оправишься и сможешь эти воспоминания преодолеть.

Ты должен оставить их в прошлом.

 

Всем иногда приходится осознавать тяжесть смерти

И чувствовать себя покинутым.

Порой даже не удаётся спросить, как и почему,

Так что пусть это разрушит чарующую красоту твоего хрупкого разума.

 

 


kapetan_zorbas: (Default)
2017-05-08 10:22 pm

Некоторые соображения о древнегреческих сексуальных практиках

 (Навеяно докладом о творчестве Анакреонта, в ходе прочтения которого у меня спустя 20 лет вновь возникли некоторые соображения касательно сексуальной жизни в Древней Греции)  
 

Хоть и в одном из приводимых в предыдущем посте стихотворений главного певца любви и удовольствий речь идёт о забавах с девой, блистательная цивилизация Древней Греции ныне настолько ассоциируется с якобы процветавшим в ней гомосексуализмом, что даже, например, в английском языке прилагательное Greek имеет значение и «гомосексуальный». По данному вопросу существуют тьмы и тьмы работ, красочно расписывающих данный феномен. С моей стороны весьма самонадеянным было бы бросать вызов маститым учёным. Да и бесполезным делом тоже – давно заметил, что прочно укоренившиеся предрассудки практически невозможно вывести даже систематическими разоблачающими публикациями. Не имея квалификации авторитетно разоблачать заключения различных высоких умов, тем более в рамках пары-тройки страниц, тем не менее, рискну высказать кое-какие соображения, что пойдут вразрез с распространённым взглядом на означенный вопрос. 

Дабы не забивать голову читателям списком литературы по теме, сошлюсь на неплохую обзорную статью в Википедии под названием «Гомосексуальность в Древней Греции», где через запятую приведены различные гомосексуальные моменты в древнегреческой истории, культуре, философии. Читая этот массив данных, вроде как убеждаешься: да, всё так и было. Однако если подойти к этим свидетельствам критически, то картина может оказаться несколько иной. 

Итак, пласт первый: мифология. Ну, это вообще излюбленный фундамент для многих культурологов, на котором они возводят весьма и весьма смелые теории. В рамках цикла про Атлантиду в этом журнале я уже касался ненадёжности такого рода фундамента. В частности, все мифологические «свидетельства» касательно Атлантиды с точки зрения современной науки оказались просто ошибочны – а ведь когда-то на таких «свидетельствах» тоже очень серьёзными учёными была написана просто уйма работ. Потому пласт древнегреческой мифологии я далее рассматривать не собираюсь.

А вот о литературных свидетельствах как раз поговорить стоит. Перечень «гомосексуальных» пунктов в древнегреческой литературе вроде бы немал, но и невелик и, по большому счёту, не слишком-то убедителен. Я уже приводил выше абсолютно «гетеросексуальные» строки «поэта любви и удовольствий». Безусловно, были у Анакреонта и весьма двусмысленную строки, посвящённые юношам. Ну, как двусмысленные… Строка про «лесбиянку» также может показаться двусмысленной человеку, не знающему этимологию этого понятия. Развивая тему двусмысленности: 

«Лик женщины, но строже, совершенней
Природы изваяло мастерство.
По-женски ты красив, но чужд измене,
Царь и царица сердца моего.

Твой нежный взор лишен игры лукавой,
Но золотит сияньем все вокруг.
Он мужествен и властью величавой
Друзей пленяет и разит подруг.

Тебя природа женщиною милой
Задумала, но, страстью пленена,
Она меня с тобою разлучила,
А женщин осчастливила она.

Пусть будет так. Но вот мое условье:
Люби меня, а их дари любовью».  
      
Это 20-й сонет Шекспира, в котором (как и в первых 126 сонетах цикла) воспевается мужчина. Какой тут можно сделать вывод? Записать автора «Ромео и Джульетты» в гомосексуалисты? Или же допустить существование некоего литературного канона? Канона, воспевающего мужчину как высшее существо по сравнению с женщиной, - что вполне обычно для эпох, в которых роль женщины сводится лишь к роли хозяйки домашнего очага, не предусматривающей систематического образования, и потому с такой женщиной мужчине с пытливым или возвышенным умом элементарно не о чем поговорить. Но правомерно ли ставить знак равенства между экстатической и пафосной (что в прежние времена тоже являлось частью канона) интеллектуальной любовью к другу – родственной и понимающей душе – и, собственно, плотской любовью? Многие авторитетные учёные считают, что да. Я же, со своей стороны, не утверждаю обратное, но лишь допускаю, что дух времени в те эпохи мог быть совсем другим, и те метки, по которым мы выносим чёткие и безошибочные суждения в наше время, в другие эпохи могли подразумевать что-то совершенно иное. Типичный мужчина – представитель знати – эпохи Галантного века носил чулки и напудренные парики и активно использовал косметику для лица. Повторюсь, оправданно ли делать далеко идущие выводы на основании его внешнего вида?

Кратко пробежимся по самым знаменитым памятникам древнегреческой литературы. Начнём, естественно, с Гомера. Что у него говорится о Greek love? Поразительно, но ничего. Вообще. Одиссей рвётся на Итаку к Пенелопе, а не к женихам (которые, в свою очередь, развлекаются не друг с другом, а с рабынями). В плену его удерживают нимфы, с которыми он вступает в связь, - нимфы, но не, например, сатиры. То же самое справедливо и в отношении «Илиады». Справедливо настолько, что это даже расстраивает позднейших исследователей, явно нацеленных на поиск такого рода «клубнички». Вот оратор эпохи эллинизма Эсхин комментирует: «Часто упоминая о Патрокле и Ахилле, Гомер умалчивает, однако, об их любви и не называет своим именем их дружбу, считая, что исключительный характер их взаимной привязанности совершенно очевиден для всякого образованного слушателя». Но это же абсурд! Т.е. прямых упоминаний о гомосексуальных отношениях между Ахиллом и Патроклом у Гомера нет, но мы-то знаем, как оно было на самом деле. Часто именно такой логикой руководствуются исследователи данной проблемы. 

Далее троица великих трагиков плюс великий комедиограф – я считаю ссылку на них куда более правомерной, чем на мифологию, поскольку любое востребованное эпохой литературное произведение всегда говорит об этой эпохе куда больше, нежели чем древние предания. И ещё один момент: процент сохранности такого рода свидетельств. Эсхил написал около 90 пьес – сохранилось 6. 7 сохранившихся трагедий Софокла против более сотни написанных, процент у Эврипида 17/90. То же можно сказать и про образцы поэзии. Т.е. все наши суждения основаны на жалких сохранившихся крупицах информации, причём крупицах, подвергшихся неизбежной мутации, эффекту «испорченного телефона», неточному пересказу, переводу или осмыслению. Представьте себе, что после гипотетического ядерного апокалипсиса, когда облачных хранилищ информации не осталось, будущие археологи, роясь на московских руинах, находят разного рода артефакты. По слепому случаю, лучше всего сохранились экземпляры из бухгалтерии какой-нибудь фирмы, из московского метрополитена и гей-клуба. На основании такого рода артефактов можно сделать более-менее верные выводы касательно бухгалтерии, метро и гей-сообщества – но не принять во внимание релевантность, посчитав то, что в равной мере сохранилось, в равной мере и значимым. 

Так вот, ни в одной из сохранившихся работ троицы великих трагиков главного героя-гомосексуалиста и, соответственно, проблематики подобной практики просто нет, что несколько странно, если считать такой вид сексуальных отношений нормой. Зато почти в каждой трагедии имеется яркий и запоминающийся женский образ. Сюжет самой известной комедии Аристофана «Лисистрата» вращается вокруг отказа афинских жен в исполнении супружеского долга перед своими мужьями, покуда последние не прекратят воевать. Казалось бы, как должны были бы отреагировать на это афинские мужчины, если верить сложившемуся в их отношении стереотипу? «Да и чёрт с вами, и без вас не пропадём!» В комедии же мужчины почему-то прекращают войну и воссоединяются с жёнами. 

При этом, безусловно, имеется большой массив античных текстов (преимущественно философской направленности), который чётко и недвусмысленно славословит гомосексуальную любовь и от которого так просто не отмахнуться. Но очень часто – просто по уже сложившейся традиции - к нему относят и простые восхваления закрытых мужских попоек, где можно всласть потрепаться с родственными душами. По аналогии, будущие исследователи советского периода с таким подходом должны автоматически записывать в гомосексуалисты любого работягу, что вечно сбегает из дома в гараж к своим друганам. Как и в случае с Шекспиром, многие на первый взгляд апологетики гомосексуализма вполне могут оказаться и просто неким каноном – прославляющим мужское превосходство, братство, героизм и презирающим недалёкую необразованную женщину. Подобными славословиями Мужчины отличались и европейские тоталитарные режимы ХХ века, и точно так же этим режимам впоследствии вменяли гомосексуальную распущенность. Помню, как меня в своё время поразило масштабное кинополотно Л.Висконти «Гибель богов». Чего в этом шедевре мирового кинематографа, что имел невероятный успех у публики, только нет: шекспировские страсти, инцест, гомосексуальные утехи штурмовиков накануне Ночи длинных ножей… В общем, весь Фрейд в одном флаконе. А потом я узнал, что гомосексуалистом оказался именно Висконти. В тот момент я почувствовал себя обманутым. Моё отношение к Висконти изменилось навсегда не из-за его ориентации, а за художественную ложь – своими личными демонами он наделил нацистов совершенно просто так, без всяких на то объективных оснований. Куда точнее оказалась Ханна Арендт со своим «говорящим» трудом «Банальность зла», в котором описывает зловещего Эйхмана как самого унылого, косноязычного и ничтожного бюрократа, у которого на все вопросы один ответ: «приказ есть приказ», «не мы такие, жизнь такая» и т.д. и т.п. Этим отступлением я лишь хочу сказать, что, высказывая своё отношение к вещам, мы куда больше говорим о себе, нежели о вещах, а уж полагаться при рассмотрении неоднозначных проблем прошлого на художников-символистов дело совсем неблагодарное. Висконти неинтересна была «Банальность зла» - он предпочёл наполнить своё полотно о тоталитаризме сексуальными перверсиями. Тем же путём пошёл Пазолини, только прихватив в своё описание республики Сало ещё и маркиза де Сада – опять-таки, явно близкого самому Пазолини, судя по его личной жизни. А вот жизнерадостный любитель женских задниц Тинто Брасс – ещё до того, как стать фактически порнографом – в своей типа-разоблачающей антифашисткой картине «Салон Китти» такими сложностями не заморачивается: просто бордель и женские телеса. Можно делать какие-то масштабные выводы по лентам столь известных режиссёров касательно эпохи, которую они вообще-то даже успели застать лично? Пожалуй, нет. 

Подведу итоги: считать древнегреческую цивилизацию царством процветающего гомосексуализма не так уж много оснований. Да, можно найти тексты с апологетикой подобной сексуальной практики. А можно и такой фрагмент: 

«Это склады звероподобные, другие возникают вследствие болезней (причем у некоторых от помешательства, как, например, у человека, принесшего в жертву и съевшего свою мать, или у раба, съевшего печень товарища по рабству), и, наконец, бывают [состояния] как бы болезненные или от [дурных] привычек, как, например, привычка выдергивать волосы и грызть ногти, а также уголь и землю, добавим к этому любовные наслаждения с мужчинами. Ведь у одних это бывает от природы, у других – от привычки, как, например, у тех, кто с детства терпел насилие. Тех, у кого причиной [известного склада] является природа, никто, пожалуй, не назовет невоздержным, как, например, женщин за то, что в половом соединении не они обладают, а ими, [как и невоздержным владеет влечение]; соответственно обстоит дело и с теми, кто находится в болезненном состоянии из-за привычки».

Сказано чётко и по делу, без всяких философствований. Впрочем, иначе и быть не могло, ведь это Аристотель. «Болезненные или дурные привычки» - вот как относится к этому явлению ученик Платона, автора одной из самых известных апологий гомосексуализма в античной литературе, диалога «Пир».

Но почему же именно за Древней Грецией укрепилась такая слава? Лично я полагаю, что из-за степени открытости дискуссий по самым щекотливым вопросам. По степени свободы, невиданной во многих странах даже в XXI веке. Далее приведу фрагмент, на мой взгляд, величайшей речи в истории ораторского искусства. Я иногда развлекаюсь тем, что своим ученикам, да и просто знакомым предлагаю без указания имени оратора приблизительно датировать эту речь (опуская «демос» и «полисы» как слишком уж очевидные подсказки). Никто из респондентов не датировал её ранее Декларации Независимости или Французской революции. Итак, Перикл (чьей спутницей, кстати, была гетера Аспасия, известная своей красотой и умом) в изложении Фукидида:

«Наш государственный строй не подражает чужим учреждениям; мы сами скорее служим образцом для некоторых, чем подражаем другим. Называется этот строй демократическим, потому что он зиждется не на меньшинстве, а на большинстве (демоса). По отношению к частным интересам законы наши предоставляют равноправие для всех [конечно, Перикл имеет в виду свободных граждан, а не рабов, но неужели в современном мире положение нелегальных мигрантов и гастарбайтеров так уж сильно отличается от положения рабов – примечания моё];  что же касается политического значения, то у нас в государственной жизни каждый им пользуется предпочтительно перед другим не в силу того, что его поддерживает та или иная политическая партия, но в зависимости от его доблести, стяжающей ему добрую славу в том или другом деле; равным образом, скромность звания не служит бедняку препятствием к деятельности, если только может оказать какую-либо услугу государству. Мы живем  свободною политическою жизнью в государстве и не страдаем подозрительностью во взаимных   отношениях повседневной жизни; мы не раздражаемся, если кто делает что-либо в свое удовольствие, и не показываем при этом досады, хотя и безвредной, но все же удручающей другого. 
… Мы любим красоту, состоящую в простоте, и мудрость без изнеженности; мы пользуемся богатством как удобным средством для деятельности, а не для хвастовства на словах, и сознаваться в бедности у нас не постыдно, напротив, гораздо позорнее не выбиваться из нее  трудом. Одним и тем же лицам можно у нас и заботиться о своих домашних делах, и заниматься делами государственными, да и прочим гражданам, отдавшимся другим делам, не чуждо понимание дел государственных. Только мы одни считаем не свободным от занятий и трудов, но бесполезным того, кто вовсе не участвует в государственной деятельности. Мы сами обсуждаем наши действия или стараемся правильно ценить их, не считая речей чем-то вредным для дела; больше вреда, по нашему мнению, происходит от того, если приступать к исполнению необходимого дела без предварительного обсуждения его в речи».

Вот каким было это общество на пике своего развития! Чрезвычайно похожим на любую современную западноевропейскую демократию, в которой эта речь и сегодня легко могла бы стать предвыборной у любого кандидата в президенты. В этом обществе легко и свободно обсуждалось, в том числе, любое проявление сексуальности, что, возможно, и снискало ему неподобающую славу – называют же некоторые в России сегодняшнюю Европу «Гейропой», в которой, по распространённым оценкам, гомосексуалисты составляют не более 5% процентов, как и, в среднем, в любой популяции. Рискну предположить, что и в Древней Греции эта цифра была приблизительно на таком же уровне – просто не существовало традиции затыкать этим процентам рты, в связи с чем до нас дошли и характерные литературные произведения. 

И последнее, но самое главное: вне зависимости от того, кто прав, а кто нет, все обсуждения относительно сексуальной жизни в Древней Греции связаны лишь с высочайшим, временами даже кажущимся немыслимым, взлётом этой цивилизации. Мало кого сейчас интересуют сексуальные практики майя и ацтеков, хеттов и шумеров. И очень жаль, что греки современные с такой охоткой потакают вышеозначенным стереотипам, серийно производя для туристов вазы и статуэтки типа под гомосексуальную старину. С другой стороны, в число их праотцов входил и Герострат, совершенно точно угадав, что хороша любая слава.  
kapetan_zorbas: (Default)
2017-05-08 10:13 pm

Творчество Анакреонта и его отражение в русской поэзии

 (Представленный ниже доклад касательно творчества Анакреонта был мной подготовлен в рамках институтского семинара по древнегреческой литературе почти 20 лет назад; доклад этот я обнаружил совсем недавно, роясь в старых бумагах, и решил выложить сюда – чего добру пропадать? Параллельно в ходе его прочтения у меня вновь возникли те соображения, которые давно хотелось оформить отдельно - потому решил добавить их сюда в качестве примечания, следующим постом)    

Древнегреческий лирический поэт Анакреонт (около 570 – 478 гг. до нашей эры) происходил родом из малоазиатского города Теос. После захвата города персами в 545 г. до н.э. Анакреонт переселился во Фракию, где участвовал в основании колонии Абдера; затем в 536-522 до н.э. жил на острове Самос при дворе тирана Поликрата и в Афинах – у тирана Гиппарха. После падения Гиппарха Анакреонт жил в Фессалии и умер в возрасте 85 лет либо в Абдере, либо на родине. 

Анакреонт писал на ионическом диалекте древнегреческого языка. Среди дошедших до нас фрагментов его творчества есть прекрасные стихи в память павшего за отчизну в войне с персами Аристоклида, однако в силу того, что большую часть жизни поэт провёл при дворах тиранов, создавая песни для их пиров, придворная жизнь наложила отпечаток на всё творчество Анакреонта: его поэзия воспевает чувственную любовь, вино, праздную жизнь. Анакреонт по праву считается древним классическим певцом любви. 

Поэзия Анакреонта относится к жанру мелической лирики (от греческого слова μέλος – песнь, лирическое стихотворение), исполняемой в Древней Греции первоначально, до эпохи эллинизма, певцами под аккомпанемент музыкальных инструментов. Мелическая лирика исполнялась как в хоровом варианте (на торжествах, общественных праздниках), так и в одноголосом (монодийном). Именно в жанре монодийной мелической поэзии творили Алкей, Сапфо, Анакреонт. 

Эрот, так часто встречающийся у Анакреонта, для поэта – мучитель, но в насылаемых им мучениях нет трагизма. Просто поэт стар и сед и, как ни увлекайся он прекрасной юностью, Эрот улетает прочь:

«Ввысь на Олимп
Я возношусь
   На быстролетных крыльях.
Нужен Эрот:
Мне на любовь
   Юность ответить не хочет.
Но увидав,
Что у меня
   Вся борода поседела,
Сразу Эрот
Прочь отлетел
   На золотистых крыльях».

(перевод Г.Церетели)

Сочетание преклонного возраста и любви становится источником не столько пессимизма, сколько иронической игры. Поэт как бы глядит на себя со стороны – на свои поредевшие кудри, погасшие глаза – и вместе с юными возлюбленными посмеивается над собой:

«Бросил шар свой пурпуровый
Златовласый Эрот в меня
И зовет позабавиться
   С девой пестрообутой.
Но, смеяся презрительно
Над седой головой моей,
Лесбиянка прекрасная
   На другого глазеет.

(перевод В. Вересаева)

(Примечание 20 лет спустя: под «лесбиянкой» тут, естественно, подразумевается просто жительница острова Лесбос, название которого стало именем нарицательным всего лишь в связи с творчеством одной из самых известных его уроженок, Сапфо, - вот так вот парадоксально и непостижимо возникает слава, особенно недобрая слава. Кроме того отметим, что Эрот зовёт поэта позабавиться именно с девой – чуть более подробно об этом с ледующем посте.)     

Поэзия перестаёт быть исповедью: поэт настолько ясно осознаёт своё «я», что может уже по желанию изменить его в стихах, нарисовать свой нарочитый образ, и этот образ начинает жить независимо от самого автора. 

Значительное место в творчестве поэта занимают и вакхические напевы:

«Принеси мне чашу, отрок, - осушу её я разом!
… И тогда, объятый Вакхом, Вакха я прославлю чинно».
(перевод Г.Церетели)

Несчастный старец пытается, кажется, заглушить с помощью Эрота и Вакха страх неотвратимо приближающейся смерти, мрак небытия, ужасы глубин Аида:

«Сединой виски покрылись, голова вся побелела.
Свежесть юности умчалась, зубы старчески слабы.
Жизнью сладостной недолго наслаждаться мне осталось.
Потому-то я и плачу – Тартар мысль мою пугает!
Ведь ужасна глубь Аида – тяжело в нее спускаться.
Кто сошел туда – готово: для него уж нет возврата».
(перевод Г.Церетели)

Лирика Анакреонта и её основные мотивы оказали большое влияние на творчество многих поэтов позднейших времён. Его именем назван жанр лёгкой жизнерадостной лирики – анакреонтическая поэзия – распространённый в европейской литературе эпохи Возрождения и Просвещения. Образцом анакреонтической поэзии служил сборник стихов «Анакреонтика», создаваемый в подражание Анакреонту в разное время, начиная с эпохи эллинизма вплоть до конца античности, и ошибочно ему приписываемый до 
XIX века. Вообще, пока существовала греческая поэзия, от лица Анакреонта сочинялись песни. Образ старика – охотника выпить и насладиться любовью – как нельзя лучше пришёлся впору наивной «философии наслаждения», распространившейся повсеместно, когда человек оказался всего лишь подданным монархии или огромной империи. «Жизнь коротка, спеши пользоваться ею; счастье не в богатстве, а в радостях; Эрот – ребёнок, шалун, мучитель, но без него радостей нет» - вот нехитрые темы этих песен. 

«Мне говорят девицы:
«Анакреонт, ты – старец!
Вот зеркало, - вглядись-ка:
Чело, как череп голый!
Волос нет и в помине!»   
«Есть волосы иль нет их,
Про то я знать не знаю. 
Одно я знаю твердо!
Чем ближе старец к смерти,
Тем с большей страстью должен
В любви искать услады».

В «Анакреонтике» вакхические мотивы занимают так же много места, как и любовная лирика или рассуждения о мимолетности земной жизни. Вслед за Анакреонтом его подражатель (или, скорее, продолжатель традиционных направлений творчества поэта) восклицает:

«Богами заклинаю,
Позволь мне выпить, выпить
Одним глотком всю чашу.
Хочу, хочу безумства!»

Здесь невинное и вполне миролюбивое безумство от красного вина противопоставляется безумию кровопролития:

«Безумствовал когда-то
Геракл, махая грозно
Ифитовым колчаном
И смертоносным луком. 
…Меч острый потрясая…
А я в руках имея
Не меч, не лук, но чашу,
Венком чело украсив,
Хочу, хочу безумства!»

Вино для автора – источник радости, противник печали и тяжёлых размышлений, добрый товарищ в весёлой пирушке, союзник в любовных утехах, надёжный друг в горести:

«Будем пить вино беспечно,
Будем песнью Вакха славить… 
Вакха, что сжился с Эротом…
Он рождает Опьянение,
Он кладёт конец Печали,
Убаюкивает Горе. 
Пусть же смешанную брагу
Отрок нежный нам приносит!
От нее бежит страданье…»

Безымянные авторы достигали и разнообразия, и изящества, а порой и подлинной поэтичности:

«…Напиши, художник славный,
Царь родосского искусства,
Напиши мою подругу
По словам моим, заочно. 
Ты волну кудрей сначала
Положи иссиня-чёрных,
Нежных и, коль воск позволит,
Ароматом напоенных». 
(все отрывки из сборника «Анакреонтика» в переводе Г.Церетели)

Недаром эти анакреонтические стихотворения были тем первым из наследия греческой лирики, что узнала, полюбила и чему стала подражать новоевропейская поэзия.

Свободомыслие, а иногда и политическое вольнодумство, эпикурейское жизнелюбие, беспечность, земные радости, вино, любовь – основные темы анакреонтической поэзии.
Анакреонтические стихи писали во Франции поэты «Плеяды», Шенье, Вольтер, Парни, Беранже; в Германии – Глейм, Лессинг; в России – Кантемир, Ломоносов, Богданович, Державин, Муравьев, Батюшков, Гнедич, Рылеев, Пушкин и многие другие. Следует различать, однако, виды анакреонтических стихотворений: переводы из самого Анакреонта или «Анакреонтики», откровенные подражания поэту или же стихи в стиле Анакреонта. 

Русские поэты переводили Анакреонта чрезвычайно много, начиная с А.Д. Кантемира, который в 1736-1742 гг. перевёл все стихи, приписывавшиеся в то время Анакреонту. Перевод был сделан с греческого оригинала и в рукописи отправлен в дар Елизавете Петровне. Однако опубликован этот труд впервые был лишь в 1868-м году. А в 1794-м архитектор и поэт Н.А. Львов перевёл с подстрочника и издал все «оды Анакреонта» с параллельным греческим текстом. 

М.В. Ломоносов включил анакреонтические стихотворения в свою оду «Разговор с Анакреонтом», где каждой «оде Анакреонта» противопоставлен ответ самого Ломоносова. 
Поэт и переводчик И.Ф. Богданович (1743-1803) переводил «Анакреонтику», принимая её за произведения самого Анакреонта. 

(Примечание 20 лет спустя: отметим этот «испорченный телефон», когда часто какие-то произведения, а то и просто соображения, приписываются тому или иному автору исключительно по аналогии, но зато впоследствии становится чрезвычайно сложно отделить первоисточник от более поздних приписок. Подобные искажения первоисточника – или, как модно сейчас говорить, мутация мемов - самая распространённая вещь в мировой культуре.)

Г.Р. Державин обходился с «Анакреонтикой» весьма вольно (ведь и сами безызвестные создатели сборника запросто обходились с Анакреонтом): в его стихах встречаются и переводы, и подражания, и переиначивания древних стихов с упоминанием лиц, современных Державину, к примеру для сравнения:

Отрывок стиха из «Анакреонтики» Отрывок из оды «К лире» Державина
Хочу я петь Атридов,
Хочу я славить Кадма,
И барбитона струны
Рокочут про Эрота.
Переменил я струну
И перестроил лиру,
И стал Геракла славить,
Но лира отвечала 
Мне песней про Эрота.
Петь Румянцева сбирался,
Петь Суворова хотел;
Гром от лиры раздавался,
И со струн огонь летел…
Так не надо звучных строев,
Переладим струны вновь:
Петь откажемся героев,
А начнем мы петь любовь.

Среди ряда переводов анакреонтических стихотворений у Державина имена из греческой мифологии – Купидон, Афродита – заменены славянскими: Лель, Лада. 

Несмотря на многочисленность русских переводчиков Анакреонта, самыми известными переводами являются, разумеется, стихотворения Пушкина:

«Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне, мальчик резвый,
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю,
Други, пьянствовать бесчинно;
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно».


Пушкин обращается к анакреонтической поэзии с самых лицейских лет (стихотворение «Гроб Анакреона») и далее в течение длительного периода. Однако великий поэт по-иному осмысливает наследие античного лирика: в посланиях Пушкина к друзьям традиционные анакреонтические мотивы окрашиваются в оппозиционно-политические тона. В одном ряду с Вакхом и Кипридой поэт воспевает свободу. Вместе с тем в некоторых его стихах «анакреонтика» углубляется до подлинного проникновения в дух античности. Образец этому – стихотворение «Торжество Вакха» (1818), которое представляет существенный шаг вперёд по сравнению даже с таким замечательным стихотворением Батюшкова этого цикла, как «Вакханка».

Из всего наследия Анакреонта больше всего повезло «молодой кобылице» - это стихотворение переводили практически все переводчики античного лирика: Пушкин, Львов, Церетели.

«Кобылица молодая, бег стремя неукротимый,
На меня зачем косишься? Или мнишь: я - не ездок?
Подожди, пора настанет, удила я вмиг накину,
И, узде моей послушна, ты мне мету обогнешь.
А пока в лугах, на воле ты резвишься и играешь:
Знать, еще ты не напала на лихого ездока!»

(перевод Г.Церетели)

Чувствуется иносказание, игривый подтекст. По-иному предстаёт перевод Пушкина:

«Кобылица молодая,
Честь кавказского тавра,
Что ты мчишься, удалая?
И тебе пришла пора;
Не косись пугливым оком,
Ног на воздух не мечи,
В поле гладком и широком
Своенравно не скачи.
Погоди; тебя заставлю
Я смириться подо мной:
В мерный круг твой бег направлю
Укороченной уздой».


Творческое наследие Анакреонта оказало несомненное и весьма значительное влияние на развитие всей европейской поэзии в Новое время. Анакреонт остался в веках самым знаменитым «поэтом любви» не только для греков, но и для всех народов.
kapetan_zorbas: (Default)
2017-04-16 11:16 pm
Entry tags:

Синопсис "Одиссеи"

(при написании этого синопсиса я опирался на масштабное послесловие Кимона Фриара (Kimon Friar), переводчика «Одиссеи» с новогреческого на английский, к англоязычному изданию поэмы; из этого же издания поэмы взяты иллюстрации художника Гики)

Пролог

Поэма начинается и заканчивается обращением поэта к солнцу, ибо в ней доминирует образ огня и света. Солнце здесь символизирует божественность, полностью очищенный дух, поскольку центральная тема поэмы - непрестанная борьба, что бушует в живой и неживой материи и направлена на постепенное освобождение духа. В прологе заявлены и сопутствующие лейтмотивы: горький смех, прорастающий из античной трагедии, свобода от всех оков, диктуемых благоразумием и бытовыми добродетелями, философские и этические проблемы, а также уверенность, что для каждого человека окружающие феномены есть лишь порождения его разума. И с самого начала поэт задает тон, который выдерживает на всём протяжении своего повествования: патетический, серьезный, но одновременно и полный ироничного бахвальства перед лицом смерти; постоянно присутствует атмосфера и ритм народной песни, басни, мифа, а также страстная, но при этом насмешливая игра воображения поэта с его подручным материалом, когда поэт, подобно своему герою, неутомимому мореплавателю, поднимает якорь, словно порывая со всем известным ему миром, и отправляется в бескрайнее море без какой-либо конкретной цели:

«Отдать швартовы, прочь печаль, слух навострите,

Об одиссеевых страстях слагаю песнь я!»

 

Песнь первая. Одиссей подавляет восстание на Итаке

В 22-й песне гомеровской «Одиссеи», после того как Одиссей с помощью своего сына Телемаха убил женихов своей жены, его старая кормилица застаёт среди трупов:  

Взорам ее Одиссей посреди умерщвленных явился,

Потом и кровью покрытый; подобился льву он, который,

Съевши быка, подымается, сытый, и тихо из стада —

Грива в крови и вся страшная пасть, обагренная кровью, —

В лог свой идет, наводя на людей неописанный ужас.

Кровию так Одиссей с головы был до ног весь обрызган.

Именно здесь Казандзакис отбрасывает две последние гомеровские песни и начинает свою собственную поэму: его первая песнь начинается с резкого  «И…», словно он продолжает предыдущее предложение у Гомера, когда Одиссей отправляется принять ванну, чтобы омыть своё окровавленное тело. Некоторые моменты из последних двух песен Гомера, как, например, сцена воссоединения с Пенелопой, полностью опущены, другие же изменены, как, например, рассказ о его приключениях, встреча с отцом, восстание против него соотечественников.

Жестокость Одиссея ужасает Пенелопу: «О боги, это не тот, кого я столько лет ждала!» Он же, в свою очередь, не испытывает при её виде никаких чувств. Вдовы погибших под Троей и отцы убитых женихов, сопровождаемые тенями умерших, подбивают народ Итаки на восстание и с факелами в руках устремляются ко дворцу, дабы его сжечь.

Чтобы подавить восстание, Одиссей обращается за помощью к сыну, презрительно отзываясь как о черни, так и о высокомерных архонтах и настаивая на своем праве единоличного властвования. Но Телемах, кроткий юноша, предлагает усесться под большим платаном и, подобно мудрому отцу народа, выслушать недовольство толпы. Таков, по его мнению, путь прежних царей. Одиссей же лишь усмехается: «Сын мой, путём прежних царей следует лишь тот, кто оставляет их далеко позади». Телемаху же отец теперь кажется грубым, жестоким и кровожадным незнакомцем, который лучше бы никогда не возвращался из Трои, что не ускользает от внимания проницательного Одиссея: «Я понимаю твою боль, и мне нравится твоё нетерпение, но умерь свой гнев – всему свое время. Я свой сыновний долг исполнил, превзойдя отца. Теперь же твой черёд превзойти меня умом и силой». По дороге, идя навстречу толпе, Одиссей рассказывает Телемаху о своей встрече с Навсикаей, в которой он теперь видит невесту для своего сына.

Одиссей встречается с толпой. Поначалу он исполняется гнева, и первое его желание – безжалостно предать мечу всех без разбору. Телемах же умоляет отца умерить ярость и вспомнить, что у всех этих людей тоже есть душа. Одиссей после некоторого раздумья прибегает к хитрости и приветствует их, притворяясь, будто посчитал это восстание шествием в его честь. Восставшие смутились: испокон веков уделом их было рабство на полях и галерах – откуда взяться у раба достоинству поднять голову? Но вдруг раздаётся вопль: «Нет, мы больше не склонимся! Настал наш час, убийца!» Сами восставшие кидаются подавить этот новорожденный крик свободы, но Одиссей ликует, услышав голос свободного человека, осмелившегося бросить ему вызов. С факелом в руке ищет Одиссей в рядах восставших дерзнувшего, но люди один за другим лишь отступают перед ним. «О сердце, - горько усмехается он, - напрасно ты надеялось найти кого-то равного тебе».

Некогда восставшие теперь факелами освещают путь Одиссея обратно во дворец. Там он распускает народ по домам и приходит на ложе со страхом взирающей на него Пенелопы.

Утром на рассвете Одиссей осматривает свой дворец, ведет подсчет всего того, что осталось от хищных женихов, и с ностальгией вспоминает свои былые приключения. Наполнив кровью женихов большой кувшин, он поднимается на гору к родовому кладбищу, совершает возлияние, дабы его предки могли напиться крови и ненадолго ожить, танцует с ними на их могилах, а затем забирается на вершину горы, откуда любуется своим островом.

Отец Одиссея Лаэрт, что всю свою жизнь был столь же искусным земледельцем, как его сын – мореплавателем, и чья дряхлость ужасает Одиссея, заставляя его при виде этого зрелища отводить взор и проклинать удел человека, на карачках ползёт в свои любимые поля и молит Матерь-Землю поскорее забрать его. На закате все собираются на великий пир в честь возвращения царя. Среди гуляк выделяется Кентавр, обжора и пьяница, толстобрюхий, косолапый, настоящая гора мяса, отзывчивый, добродушный. Его лучший друг – Орфей, рифмоплёт с верной флейтой, тощий, всклокоченный, косоглазый, мечтательный, робкий. Начинается пир, и все ждут от своего хозяина возлияния в честь богов, но Одиссей шокирует гостей, предлагая вместо этого тост за неустрашимый разум человеческий. Тут встаёт аэд и поёт о тех, кто благословил Одиссея в колыбели - их трое: Тантал, завещавший Одиссею вечно неудовлетворённое сердце, Прометей, что дал ему яркий как пламя разум, и Геракл, закаливший его в огне. Услышав об этих дарах, Одиссей в ярости корит себя за желание зажить спокойной жизнью и не искать впредь новых знаний и приключений. Он чувствует, что в его крови взывает к жизни более примитивный и дикий предок. Эти признания приводят народ в смятение, и Телемах ещё раз проклинает отца, который кажется ему полным противоречий, ненасытности и бунтарства в сочетании с деспотичностью и дикостью.

 Песнь вторая. Одиссей навсегда покидает Итаку

На следующий вечер у семейного очага Одиссей рассказывает отцу, жене и сыну, как во время его странствий перед ним трижды в разных обличьях представала Смерь. В первый раз во время пребывания у Калипсо, когда жизнь показалась ему сном и он боролся с искушением принять от нимфы дар вечной молодости, однако выброшенное морем на берег весло напомнило ему о жизни.


Во второй раз Смерть явилась перед ним на острове Цирцеи, на котором он потерпел крушение и где боролся с искушением превратиться в животное, забыть про дух и добродетель и окунуться в плотские наслаждения, но как-то раз он завидел рыбаков (среди которых была и мать, кормившее дитя), радовавшихся простой пище и вину, и это зрелище вернуло его к жизни, её обязанностям и радостям.

Одиссей вновь построил корабль и вновь потерпел крушение, но, увидев Навсикаю, испытал искушение обычной скромной жизнью, самой притягательной из всех масок Смерти. Хоть и покинув Навсикаю, он поклялся выдать её замуж за своего сына, дабы она принесла ему внуков. Закончив свой рассказ, Одиссей внезапно осознаёт, что его родной остров являет собой самую страшную маску Смерти, тюрьму со стареющей женой и благоразумным сыном.

Вскоре после этого Лаэрт, чувствуя приближение смерти, на рассвете с помощью верной служанки ползёт в свой сад и долго прощается с деревьями, птицами и зверьми, бросает в землю семя, а затем и сам подобно семени падает на землю и умирает. Одиссей хоронит отца, а после отправляет корабль с богатым приданым за Навсикаей. Его родной остров теперь кажется ему чужим, предназначенным для нового поколения; городские же старейшины, с которыми он некогда так жаждал совещаться, кажутся ему старыми, немощными, робкими. Одиссей решает навсегда покинуть Итаку. Несколько месяцев спустя он встречает капитана Краба, старого морского волка, и уговаривает его отправиться вместе с ним. Затем он посещает Кузнеца, работающего с бронзой, и заручается его помощью, пообещав отвести его к богу Железа, нового и более прочного металла. После он встречает валяющегося посреди дороги пьяного Кентавра и также берёт его с собой. Четверо друзей приступают к строительству корабля, работая днём и пьянствуя ночью. Одиссей принимает в свою команду и соблазнённого их пирушками Орфея, чтобы было кому развлекать их песней в пути.

Тем временем Телемах замышляет убить Одиссея. Когда, наконец, прибывает корабль с Навсикаей и справляется её свадьба с Телемахом, на свадебном пиру Одиссей догадывается о грядущем заговоре и немедленно устраивает очную ставку сыну – тем не менее, он ликует от такого проявления мужества и бунтарства, потому обещает Телемаху следующим же утром покинуть Итаку. Ночью вместе со своими товарищами он крадёт из собственного дворца пищу и оружие, а на рассвете тайком уходит, не попрощавшись с женой и сыном. Команда погружается на корабль и отплывает в неизвестном направлении.

 Песнь третья. Одиссей отправляется в Спарту

Во сне Одиссею является окровавленная Елена: она сейчас томится в Спарте в окружении евнухов и жаждет, чтобы кто-нибудь её снова бы похитил. Поражённый Одиссей просыпается и велит своей команде взять курс на Спарту.

Через три дня друзья достигают берегов Спарты. Одиссей выбирает в качестве подарка Елене волшебный хрустальный шар, некогда подаренный ему Калипсо. По дороге во дворец он приходит к выводу, что Елена никогда не была для него плотским искушением, но всегда вдохновляла на новые подвиги разума. Проезжая мимо Эврота в период жатвы, Одиссей встречает в полях представителей варварского белокурого дорийского племени, что пришло в Грецию с далёкого севера и символизирует для Казандзакиса новую дикую кровь, которой предстоит возродить пришедшие в упадок греческие города, сначала разрушив их, а затем породнившись с побеждёнными. Одиссей радуется тому, что родился в эпоху потрясений и перехода от одной цивилизации к другой.

С наступлением ночи Одиссей прибывает ко дворцу Менелая, где застаёт восстание голодных крестьян – царь конфисковал большую часть их урожая. Но только они уже собрались напасть на дворец, как перед ними внезапно появляется Одиссей, убеждая их спрятать во дворце весь урожай, ибо им угрожает нашествие варваров-дорийцев. Когда Менелай догадывается, кем должен быть этот хитроумный незнакомец, то не может его найти, ибо Одиссей под покровом темноты уже успел проникнуть в замок, где ищет Елену. Одиссей и Елена встречаются: оба глубоко взволнованы и вспоминают славные моменты Троянской войны. Той же ночью за ужином Одиссей упрекает Менелая в изнеженности и предупреждает, что варвары найдут его легкой добычей, но Менелай отстаивает комфорт и удобства старой эпохи. Одиссей рассказывает о новом боге, свирепом варваре, что скоро сметёт утончённых богов-олимпийцев, и к своему удивлению обнаруживает, что симпатизирует всему тому разрушению, что олицетворяет собой этот новый бог. Перед тем, как расстаться на ночь, он дарит Елене хрустальный шар.


 

Песнь четвёртая. Второе похищение Елены

Менелай видит сон, как он скачет бок о бок с Одиссеем и любуется красотами мира, но его друг протягивает ему меч раздора. Проснувшись, Менелай предлагает Одиссею прогулку, чтобы показать свои земли и богатства; он также заверяет крестьян, что им не грозит никакая опасность от нападения варваров. Два друга ходят по полям и отдыхают в оливковой роще, где Одиссей в последний раз пытается убедить Менелая отправиться с ним в новые приключения; но когда он видит, что у Менелая на уме одни лишь приземлённые добродетели, прибыли да убытки, в нём вспыхивает яростное желание похитить Елену.

Вечером юноши из знатных семей, крестьянские сыновья и бастарды, рождённые спартанками от светловолосых варваров, танцуют на палестре, развлекая царственного гостя. Крестьянские отпрыски исполняют танец урожая, который быстро исполняется мятежными требованиями свободы и останавливается разгневанным Менелаем.  Гармоничная строгость и пропорции танца благородных юношей приводят Менелая в восторг, но совершенно не впечатляют Одиссея, который отмечает в этом танце нехватку конфликта между духом и телом. Затем на палестру выходят бастарды и имитируют битву, которая впрочем быстро перерастает в кровопролитие. Менелай в ярости останавливает представление и поднимается с трона, дабы наградить оливковой ветвью юношей благородного происхождения, но Одиссей вырывает у него ветвь и вручает её бастардам, демонстрируя тем самым своё презрение к немощной бедноте и утончённой знати и предпочитая им добродетели незаконнорожденных и отверженных, что попирают традиции и сокрушают барьеры. Он заявляет, что только сильный обладает правом на власть. У дворцовых ворот вожди племён светловолосых варваров испрашивают у Менелая разрешение поселиться на его земле, и когда Менелай в страхе даёт своё разрешение, Одиссей с презрением отмечает поражение, которое терпит декаданс от грубой силы. Тем же вечером на прощальном пиру Одиссей, хоть и замышляющий похитить у друга жену, полушутя-полусерьёзно говорит о своей огромной любви к Менелаю и грусти расставания, и тогда растроганный Менелай дарит ему золотую статую Зевса, бога дружбы.   


Одиссей клянется в вечной дружбе, но, когда его друг забывается пьяным сном, предлагает Елене отправиться на поиски новых опасных приключений и ликует, когда Елена, хоть и страшащаяся его хитроумия и необузданности, соглашается. Ночью Одиссей видит во сне Зевса, карающего за предательство дружбы, однако Одиссей отвергает разом всех олимпийских богов как порождение людских сердец и страхов. На рассвете он крадёт колесницу и сбегает из дворца вместе с Еленой.

Read more... )

 

kapetan_zorbas: (Default)
2017-04-14 11:17 pm

10 книг, которые я бы взял на необитаемый остров

 Регулярно наталкиваясь в Сети на посты с названием, вынесенным в заголовок, и сам задался вопросом: а что бы взял на такой остров я? Ну, ладно, не на остров, а, например, в случае переезда в другую страну (всю-то домашнюю библиотеку ведь не перевезёшь). Побродив мимо книжных полок, довольно быстро составил требуемую по условиям игры десятку. С точки зрения многих продвинутых читателей список этот наверняка типичен и в чем-то примитивно-наивен. Но на условном необитаемом острове у меня явно не будет нужды производить на отсутствующих окружающих впечатление (вроде того, как у Гребенщикова, когда «один Жан-Поль Сартра лелеет в кармане и этим сознанием горд») – куда важней в такой ситуации окружить себя теми произведениями, что сформировали твои вкусы и предпочтения. За каждым из которых скрывается целый пласт твоей жизни, что позволит не потерять на необитаемом острове (или в другой стране) ощущения цельности и непрерывности своей личности. При прочтении которых неизбежно подтянутся сопутствующие ассоциации, протянутся ниточки к другим книгам, людям, местам и ситуациям.

Повторяю, это не рейтинг мировых литературных шедевров, но исключительно субъективная подборка, и на сегодняшний день список из десяти книг, что максимально повлияли на мои вкусы, мировоззрение, да и просто жизнь, выглядит вот так:

1.      Александр Дюма, «Двадцать лет спустя»

Дюма, наверное, первый автор, благодаря которому я приобщился к иностранной литературе. Да, до него я уже успел прочесть Кэрролла, Свифта и многих других, но то были ярко выраженные сказочники, а «Три мушкетёра» стали первой прочитанной книгой о взрослых людях реального (ну или почти реального) мира. И именно тогда я впервые столкнулся с культурным разнообразием человечества – ничего похожего на Дюма я ни тогда, ни по сию пору в русской литературе не встречал: не в наших это традициях. Тем интереснее было читать про что-то абсолютно непохожее, абсолютное иное и при этом невероятно притягательное. Именно с этой книги культура Западной Европы прочно вошла в мою жизнь. Причём, по моим личным наблюдениям, те, кто не проникся Дюма или Верном в том нежном возрасте, никогда впоследствии не отличались знанием, да и просто любопытством в отношении западноевропейской культуры. Это сейчас я уже не на словах, а именно нутром понимаю, что все люди разные, что вообще в любой стране весьма малый процент интересуется чужой культурой, но в юные годы, помню, меня здорово удивляло отсутствие энтузиазма одноклассников к этому произведению. Более того, даже сейчас, общаясь с людьми весьма широкого кругозора, иногда просто отказываюсь верить в то, что огромный «мушкетёрский» мир прошёл мимо них, соприкоснувшись с их жизнью только посредством советского мюзикла.

Но почему «Двадцать лет спустя», а не собственно «Три мушкетёра»? Наверное, из-за динамики – её в «Мушкетёрах» слишком уж много, что делает эту книгу величайшим экшном в истории литературы, но любому экшну, как правило, не хватает глубины, прорисовки. «Двадцать лет спустя» в этом смысле представляет собой гораздо более плотный текст. Приключений тут немало, но исторических и бытовых зарисовок куда больше, так что на выходе получился всесторонний и живой портрет эпохи, возможно и не существовавшей в точно таком уж виде, но после Дюма ставшей абсолютно реальной и осязаемой. Ну, и обилие бесподобного юмора, коего в первой части было гораздо меньше. Торговля д’Артаньяном соломой, протестный митинг в поддержку советника Бруселя, путешествие мушкетёров по Англии – эти сцены видятся мне ещё и шедеврами сатиры. И, конечно, подробнейшим образом описанный Париж, посетить который хочется любому читателю Дюма. Уже взрослым дядькой, прогуливаясь неподалёку от Люксембургского сада, я был просто заворожён, завидев вот такой перекрёсток:

На улице Феру в «Трёх мушкетёрах» проживал Атос, а с улицы Вожирар на дуэль с д’Артаньяном приходит Портос, а еще на этой улице состоялась дуэль д’Артаньяна с Бернажу, да и вообще много чего... Конечно, я знал о существовании даже самых настоящих книг, посвящённых Парижу мушкетёров, но одно дело листать специализированный труд, и совсем другое – просто гулять, пребывая в своих мыслях, и вдруг благодаря лишь парочке ничем не примечательных табличек оказаться заброшенным в совершенно иной мир образов и воспоминаний.

«Двадцать лет спустя» стали для меня первым «окном в Европу». Открыв эту книгу на необитаемом острове, я моментально погрузился бы как в ставшую столь важной для меня французскую культуру, так и просто в своё детство.     

2.      Жюль Верн, «Таинственный остров»


Жюль Верн также составил пласт впечатлений и ассоциаций, оставшийся со мной на всю жизнь. Вот этот двенадцатитомник, что на фотографии (его по подписке получила моя бабушка), был мною в детстве зачитан до дыр. Из обширнейшего наследия автора на необитаемый остров я бы, естественно, взял «Таинственный остров». Во-первых, где ещё как не на необитаемом острове перечитывать эту книгу; а во-вторых, именно в ней Жюль Верн максимально красочно и страстно описывает самые лучшие проявления человеческой природы – силу духа, бескорыстную верную дружбу, взаимовыручку, любознательность, здоровый дух в здоровом теле, неиссякаемый оптимизм, жажду путешествий. Никогда больше мировая литература не будет такой притягательно-светлой, и при этом не натужно светлой, как у советских пропагандистов. У шестерых колонистов нет никаких подавленных комплексов, скрытых сексуальных вожделений, они не грызутся в замкнутом пространстве, словно пауки в банке. Контраст с островом «Повелителя мух» превосходно демонстрирует разницу в мироощущении европейца XIX века и европейца века ХХ, прошедшего две страшные войны, что содрали пленку старой культуры и обнажили животное и часто просто отвратительное бессознательное. Перемены эти оказались столь значительны, что ныне Жюль Верн прочно занял место классика литературы для юношества, хотя изначально его читателями были-то самые что ни на есть взрослые. Возможность сохранить в себе как детские воспоминания, так и портрет Золотого века европейской культуры, столь милого моему сердцу, – вот для чего бы я прихватил эту книгу на необитаемый остров.        

3.     
Джордж Оруэлл, «1984»


Но восторженный гимн человеку от Жюля Верна, мягко говоря, не вполне исчерпывающе описывает человеческую природу. Мрачнейший и безысходный роман Оруэлла производит ошеломляюще-отрезвляющий эффект: да, общество может быть и таким, совсем не похожим на коммуну французского прогрессиста. Впервые прочитав «1984» в девятом классе, я с тех пор не нашел, наверное, ни одной статьи сколь-нибудь видного критика или писателя, который бы однозначно похвалил эту книгу. Всю свою жизнь я читаю лениво-снисходительные поучения о том, как и в чём Оруэлл неправ, в чем его слабость как литератора, как много существует гораздо более талантливо написанных антиутопий и т.д. и т.п. Однако спустя почти 70 лет после написания эта книга является одним из лидеров продаж в США; не проходит и недели, чтобы я не встретил в московском метро человека именно с этой книгой в руках, т.е. это произведение остаётся глобальным феноменом, несмотря на все старания его критиков. Жажда личной свободы, не преувеличенное, но и не преуменьшенное значение плотской любви, само чувство любви, которые при желании легко может быть опоганено и разрушено извне, разрушена извне может быть и сама личность, какими бы качествами она ни обладала – вот главные акценты этой книги, что оказались столь близки чувствам и страхам самых обыкновенных людей, включая меня. Напоминание о том, что каждый отдельно взятый человек и общество в целом при определённых пертурбациях могут быть предельно отвратительны, не помешает ни на необитаемом острове, ни в любом ином месте.

Read more... )


10. Бертран Рассел, «История западной философии»


Единственная нон-фикш книга в этом списке. Но воспринимается она как самый настоящий роман. Я всегда с удовольствием зачитывался и самостоятельными произведениями Рассела, но цикл его лекций, позднее переработанный в отдельную книгу, это что-то невероятно монолитное, при этом с изрядной порцией юмора, который не ожидаешь встретить в учебнике и который, несомненно, оживляет рассматриваемый автором предмет, отнюдь не делая его унылым кладбищем фактов и гипотез. Очень жаль, что у современной философии не нашлось такого литературно одарённого систематизатора, при этом совершенно чуждого интеллектуальных уловок - настолько востребованных в этом предмете сегодня, что вызвали на свет знаменитую «мистификацию Сокала».

Эту работу Рассела я выбрал в качестве основы для подготовки к экзамену по истории философии, отбросив институтские пособия. Экзамен принимал седовласый и весьма колоритный дедуля – картошка его носа была синей из-за выступающих вен, а перекуры по ходу экзамена он устраивал прямо в аудитории, просто открывая форточку и сворачивая себе кулёк бумаги, куда стряхивал пепел своей «Явы». Непосредственно передо мной сдавать историю философию отправилась девушка Таня, с параллельного потока. Тане достался вопрос про Гегеля, но незадолго до экзамена она умудрилась засветиться в фотосессии для русского «Плэйбоя» и впереди маячила съёмка уже для «Максима», потому Гегель входил в сферу Таниных интересов примерно так же, как подшивка журнала «Космополитен» в сферу интересов сурового работяги. Преподаватель не раз пытался навести Таню на нужный ход рассуждений (шёл конец года, и всем уже хотелось поскорее отстреляться, а не составлять график пересдачи), но безуспешно. Потрясённый философской незамутненностью девушки, дедуля решил максимально, как ему наверно казалось, облегчить ей задачу:

- Ну вот скажите, кто мы, люди, с точки зрения философии Гегеля?

- М-м-млекопитающие..? – неуверенно предположила Таня, призвав на помощь всю свою память.

Мне показалось, что синий нос преподавателя становится фиолетовым, а дым «Явы» застрял у него в горле.

- Вам «тройка», вы свободны, - после некоторой паузы обречённо бросил он.

И тут выхожу я в белом. Ловко жонглирую главами Рассела, что подходили под мои экзаменационные вопросы. В общем, всё идёт прекрасно. Дедуля уже берёт в руки зачётку, но вдруг решает зачем-то задать дополнительный вопрос – видимо, после Тани ему всё-таки захотелось проявить побольше пристрастия. Вопрос он выбрал про Маркса. Мне бы понять, что это не случайно, что курящий «Яву» преподаватель философии просто обязан быть истовым марксистом, но нет – я бодро отрапортовал ему соответствующую главу из Рассела. По цвету его носа, снова сделавшемуся угрожающим, я понял, что то-то пошло не так. Пытаясь исправиться, я призвал на помощь Карла Поппера, чьё «Открытое общество и его враги» я читал параллельно с Расселом. На мою беду, обширный разбор Поппером Маркса назывался «Гегель, Маркс и другие лжепророки», что несколько намекает на критическое отношение австрийского философа. Результатом всего этого стала «четвёрка», выданная, как было сказано, с большим авансом, что в следующем семестре я всё-таки возьмусь за ум.

Бертран Рассел тогда мне не слишком помог, хоть я и понял, что с точки зрения преподавателя философии разница между млекопитающими Гегеля и лжепророком Марксом составляет всего лишь один балл. Но на необитаемом острове его книга поможет не забыть о наиболее ярких мыслителях человечества, Тане и многом другом.   

***

Вот список и готов. Пробежавшись по нему ещё раз, вдруг понял, что при всём глобальном размахе указанных в нём произведений, каждое из них с каждым годом имеет всё меньше и меньше связи с современностью. Что это, старость? В 35-то лет. Или литература, а вместе с ней и все остальные виды искусства, постепенно перестают быть главными раздражителями чувств и эмоций людей ХХI века? Сказав уже, пожалуй, всё, что можно было сказать. Но этому вопросу не место в данной заметке, поскольку адекватный ответ на него занял бы увесистый том – который я наше время, естественно, никто бы читать не стал.  

kapetan_zorbas: (Default)
2017-03-18 09:53 pm

Гомер, Джойс и Казандзакис: Одиссея и Одиссеи, часть 2/2

Но если Одиссей Казандзакиса рвется в огромный внешний мир – подальше от семьи и родной Итаки, то, по Джойсу, порывы Улисса направлены прямо противоположно: из огромного, враждебного, холодного  мира – домой, в теплоту и тесноту личных отношений. При этом Джойс одержим Одиссем не меньше Казандзакиса: ещё «Дублинцев» он вначале собирался назвать «Улисс в Дублине», и, утверждая, что «Одиссея» грандиознее и глубже «Гамлета», «Дон Кихота», «Фауста», «Божественной комедии», считал Улисса самым человечным персонажем всей мировой литературы.

Джойс постоянно «душит» друзей и просто знакомых рассуждения о Гомере и его поэмах, сравнивает  полюбившийся образ с другими, великими: Фауст? – да это же не человек! Кто он такой? «Старик это или юноша? Где его семья и дом? Никто не знает. Он неполон, потому что не бывает один, вокруг него вечно вьется Мефистофель». Гамлет? - но он «только сын», сын – и больше ничего. Улисс же многогранен, он реализует себя во всех ипостасях, во всех аспектах жизни, социальной, семейной: он и сын Лаэрта, но и отец Телемаху, муж Пенелопы, любовник Калипсо, товарищ по оружию многих греков в Троянской войне, царь Итаки. «Пройдя через множество испытаний, он преодолевает их все благодаря мужеству и мудрости. Он никогда не поднял бы оружия против Трои, но греческий мобилизационный чиновник оказался хитрее и, когда Одиссей, притворяясь безумным, пахал бесплодные пески, уложил перед плугом его младенца‑сына. Но, взяв оружие, сознательный противник войны идет до конца. Когда остальные хотят снять осаду, он настаивает продолжать ее, пока Троя не падет. Однако история Одиссея не кончается с концом Троянской войны. Она лишь начинается, когда другие греческие герои могут до конца жизни пребывать в покое и благоденствии. И вообще он был первым джентльменом Европы, – шутит Джойс. – Вынужденный выйти навстречу юной царице нагишом, он прикрыл водорослями некоторые части своего просоленного, искусанного крабами тела. Он был изобретателем. Танк – его изобретение. Деревянный конь или железный ящик – неважно; это все равно оболочка, скрывающая вооруженных солдат».

Однако на одержимости Одиссеем, эпическом размахе и литературном новаторстве сходство между эпосами Джойса и Казандзакиса заканчивается. И если Казандзакис следует традиции Гомера, то Джойс её профанирует, если критянин поддерживает «градус» гомеровской патетики, пафос античной «Одиссеи», то дублинец, со свойственной ему иронией, всячески его снижает. И тогда верная Пенелопа оборачивается блудливой Молли, Цирцея – бандершей, Циклоп – тупым и пошлым Гражданином, примеры можно приводить бесконечно.

Стоит обратить внимание и на ещё одно существенное отличие: как много значит женщина у Джойса (вся внутренняя жизнь Блума-Улисса, весь поток его сознания вихрится вкруг нее) – и как мало у Казандзакиса: а вот это уже не европейская, но восточная традиция, обусловленная, верно, происхождением последнего с отуреченного Крита.

Ну, и, разумеется, было бы непростительно не отметить главную особенность джойсова «Улисса» – невероятное обилие аллюзий, к сожалению, подчас понятных лишь носителю языка, глубоко посвященному в тонкости англоязычной литературы и культуры в целом.
***
В своей работе The Ulysses Theme доктор У. Б. Стэнфорд, профессор кафедры греческого языка в университете Дублина отслеживает, как образ Одиссея менялся в литературе на протяжении почти трех тысяч лет - с древнегреческой эпохи, эпохи эллинизма, александрийской, римской и средневековой до эпохи Возрождения и Нового времени, а последнюю главу посвящает рассмотрению «Одиссеи» Казандзакиса и «Улисса» Джойса как «наиболее проработанных портретов Одиссея во всей пост-гомеровской традиции», как «необычайно многогранных символов современных чаяний и дилемм», делая вывод, что «Одиссея» Казандзакиса предлагает не меньше этических, теологических и художественных споров, что и «Улисс» Джойса.
Read more... )
P.S. Исследователь творчества Казандзакиса Питер Бин (Peter Bien) в своей работе Politics of the Spirit предлагает схематичную структуру «Одиссеи» явно по аналогии со знаменитыми схемами «Улисса». Я со своей стороны нескольку дополнил эту схему. Обратим внимание на повторяющиеся мотивы и ретроспекции, что позволяют сделать вывод о структуре поэмы как о не вполне линейной, в чем-то по-своему родственной «Улиссу», когда каждая часть не изолирована, а тесно связана с любой другой частью произведения. А пролог и эпилог намекают, что  - как и в случае с пьесой «Будда» - всё действие происходит в голове поэта, воспевающего солнце.







Песнь






Место действия






Лик бога согласно 7-главому тотему, полученному Одиссеем в пятой песне






5-уровневая резьба на гробнице в одиннадцатой песне






Размышления Одиссея на горе в Африке в четырнадцатой песне






Акцент от автора






Обрамление
Пролог Бездна;
восход
I. Телемахия



















Наполненный светом промежуток
1 Итака (прибытие Одиссея и его последующее бегство) Животность; сладострастие Силы природы Пещерный человек; эго Люди действия; добро и зло суть противники
2
II. Приключения Одиссея
3 Спарта (второе похищение Елены) Свирепая воинственность Сельское хозяйство Сладострастие
4
5 Крит (упадочная цивилизация минойцев, восстание) Нега и искусство Свирепая воинственность;
преодоление эго, нация
6
7
8
9 Египет (неудачная попытка революции; явные параллели с лидерами Советского Октября)
10
11
12 Пустыня Преодоление нации, человечество.
Преодоление человечества; природа.
Преодоление всех границ, бог.
Возвращение к активной деятельности
Люди теорий; добро и зло суть союзники.
Возвращение к активной деятельности
13 Джунгли;
исток Нила
14 Гора (Одиссей беседует с Богом) Интеллект
15 Одиссей строит идеальный город
III. Ностос
16 Край бездны Печаль; безмятежность Боги Мистицизм; добро и зло суть одно
17
18 Путешествие к южной оконечности Африки (встреча с Фаустом, Дон Кихотом и Буддой
19
20
21 Южный океан (встреча с Христом)
22 Плавучая льдина
23 Айсберг (смерть Одиссея) Бесплотное пламя Бесплотное пламя Восточный мистицизм
24
Эпилог Не существует даже и этого Закат; бездна

Развёрнутый синопсис этой поэмы будет представлен в следующих постах.
kapetan_zorbas: (Default)
2017-03-18 09:41 pm

Гомер, Джойс и Казандзакис: Одиссея и Одиссеи, часть 1/2

Не найти в мировой литературе больших антиподов, чем Казандзакис и Джойс: первый – классицист, презирающий стилистические игры, автор романов и пьес о «рыцарях духа», т.е. самых известных персонажах мировой истории, всякий раз придававших новый толчок развитию человечества; второй – модернист, одержимый созданием нового языка, разложивший буквально на молекулы все современные ему литературные стили, во всех своих работах воспевавший простого обывателя, полностью игнорируя, а то и высмеивая, вышеупомянутых «двигателей истории». Однако в мировой литературе нашелся-таки сюжет, равно увлекший обоих антагонистов, что на его основе возвели самые свои масштабные произведения. Эта заметка посвящена двум поистине монументальным трактовкам монументальной же гомеровской «Одиссеи», предпринятым в ХХ веке двумя крупнейшими и диаметрально противоположными в выборе изобразительных средств писателями.

Для начала попробую обозначить связь между Джойсом и Казандзакисом. Понятно, первый наверняка даже и не слыхал о втором, поскольку европейская известность пришла к Казандзакису после Второй Мировой войны, когда Джойс уже умер. А вот насколько Джойс мог повлиять на Казандзакиса – вопрос любопытный. С одной стороны, Казандзакис нигде и словом не обмолвливается о Джойсе, ни в одной из своих публицистических заметок, ни в письмах. С другой, «Улисс» в законченном виде выходит в 1922-м году, принеся его автору всеевропейскую славу – имеются свидетельства о поклонниках, что просят у Джойса разрешения поцеловать руку, написавшую «Улисса» (и знаменитый ответ: «Нет-нет, она делала не только это»); а уже в 1924-м году Казандзакис приступает к написанию продолжения гомеровской эпопеи. Совпадение? Не думаю. Кроме шуток, мог ли греческий интеллектуал, подрабатывающий литературными переводами западноевропейских классиков (т.е. глубоко погруженный в литературную атмосферу своей эпохи), не прочесть крупнейший роман ХХ века, структура которого вольно обыгрывает «Одиссею» Гомера, этакое национальное греческое достояние? Мог ли не попытаться дать ответ дерзкому ирландцу, который низвёл странствия современного Одиссея до походов по пабам и борделям? Что если этот «одиссеевский» ренессанс и подтолкнул его к написанию своей эпопеи, более верной и подобающей, с его точки зрения? Здесь остается только гадать, поскольку, как я уже отмечал, Казандзакис нигде не упоминает об «Улиссе», однако лично я склоняюсь к наличию такой невидимой связи между двумя этими произведениями.

(памятник Джеймсу Джойсу в Дублине и Никосу Казандзакису на острове Эгина)

Об «Улиссе», его композиции, тематических планах, связи с Гомером и т.д. и т.п. написано целое море литературы, в том числе и русскоязычными исследователями, потому подробно останавливаться на произведении Джойса я не вижу большого смысла и сразу же перейду к практически неизвестной в России «Одиссее» Казандзакиса. Но сначала попробую кратко систематизировать основные моменты трёх этих литературных шедевров.

«Одиссея» Гомера«Улисс» Джойса«Одиссея» Казандзакиса
Дата написания
VIII век до н. э.1914—19211924-1938
Язык и структура
Написана гекзаметром (шестистопным дактилем), состоит из 12 110 стихов. Позднее разделена на 24 песни, по числу букв греческого алфавита.Вершина литературы модернизма; пожалуй, лучший образец потока сознания в современной литературе; разделен на 18 эпизодов.33 333 строк, написанных
крайне непривычным для того времени семнадцатисложным нерифмованным восьмистопным ямбом; разделена на 24 песни, по числу букв греческого алфавита.
Лексика
Употребление сложных эпитетов («быстроногий», «розовоперстая») и т.д.Джойс использует метафоры, символы, двусмысленные выражения и скрытые намёки, которые постепенно переплетаются между собой и образуют сеть, связывающую всё произведение. Использование обширного лексикона народных слов и просторечий, собранного со всей Греции и непонятного афинским интеллектуалам. Употребление сложных самоизобретенных прилагательных.
Авторский замысел
Центральным эпизодом своей поэмы Гомер выбрал пир у феаков – все предшествующие эпизоды скитаний Одиссея вмещены в его рассказ о себе на пиру. А за всем этим, то в ходе рассказа, то в пространном описании, то в беглом сравнении, проходит энциклопедия древнегреческой народной жизни – труд пахаря и кузнеца, народное собрание и суд, дом и битвы, оружие и утварь. Сегодня такие сцены могут показаться длиннотами, отвлекающими от действия, но современники Гомера ими наслаждались. Рассказ об одном дне, прожитом самым ординарным обывателем ничем не примечательного европейского городка. При этом этот день символизирует любой другой день на Земле, главные герои (Блум и Стивен) символизируют мужчину как такового, а жена Блума воплощает в себе образ всех женщин. Поэтика произведения вмещает в себя всю литературу со всеми её стилями и техниками письма. По мнению автора, наиболее полный итог его жизни и размышлений. В отличие от «Улисса» литературный стиль неизменен. Однако в 24 песнях поэмы перечисляются все политические, философские и этические концепции в истории человечества. Одиссей в своих странствиях встречает египетских фараонов и революционных лидеров (списанных с Ленина, Троцкого и Сталина), а также Фауста и Дон Кихота, Будду и Христа. С каждым он ведёт беседы, каждого сравнивает с собой, но каждого и покидает, всякий раз продолжая свой собственный путь. 
Структура
Структура поэмы: телемахия, приключения Одиссея, ностос.Сохранена гомеровская структура: телемахия, приключения Одиссея, ностос. Каждый из 18 эпизодов символизирует отдельный вид искусства, цвет (и даже орган человеческого тела), а также написан в соответствующем такому отдельному виду искусства литературном стиле. Сохранена гомеровская структура: телемахия, приключения Одиссея, ностос. Каждому из трёх блоков присуща отдельная философия. 1) Телемахия. Уровень самосознания: эго. Доминирующий характер: животность, сладострастие. Отношение к добру и злу: противники. 2) Приключения. Уровень самосознания: нация, затем человечество и вся земля. Доминирующий характер: деятельность, подвиги, интеллект. Отношение к добру и злу: союзники. 3) Ностос. Уровень самосознания: всё сущее. Доминирующий характер: печаль, спокойствие, пламя. Отношение к добру и злу: они суть одно. И по сути их даже не существует.
Образ Одиссея
Настоящий эпический герой: храбрый воин и умный военачальник, отважный мореход, искусный плотник, охотник, торговец, рачительный хозяин, сказитель. Он любящий сын, супруг и отец, но он же и любовник нимф Кирки и Калипсо. Характер героя повсеместно противоречив: он искренне переживает гибель друзей, страдания, жаждет вернуться домой, но при этом и наслаждается каждым мигом переменчивой жизни. «Улисс» – масштабный и мощный гимн среднему человеку, исполненный подлинного гуманизма.

Добродушный, чудаковатый Блум одерживает в повседневной жизни свои маленькие победы, которые автором возносятся до подлинно эпических высот – эти победы даются ему нелегко, и здесь на помощь приходят качества Улисса: ум, изобретательность, человечность.
Блум – обыватель, но без вульгарности. Он обаятелен, дружелюбен, порою, даже смешон; у него множество странностей: от  гастрономических пристрастий до сексуальных аппетитов (к тому же бедняга – рогоносец), а также необычных интересов и влечений. Но он обладает и удивительной душевной глубиной.
«Одиссей, - сказал писатель однажды в газетном интервью, -  это человек, который освободился от всего – от религий, философий, политических систем – который оборвал все связи. Он хочет испытать все проявления жизни, свободный от всяких планов и систем и держа в уме мысль о смерти в качестве стимула. Не делать всякое удовольствие ещё более острым, а всякий преходящий миг еще более приятным в своей быстротечности, но возбудить свой аппетит к жизни, дабы в большей степени объять и исчерпать все вещи, чтобы когда, наконец, настала смерть, ей нечего было бы отнять у него, чтобы она нашла лишь полностью растратившего себя Одиссея».
Восприятие произведения современниками
Энциклопедия древнегреческой жизни во всех её аспектах.Энциклопедия литературных стилей и приёмов. Произведение, продиктованное абсолютным нигилизмом, отчуждением, невозможностью подлинного контакта между людьми. Эстетическое произведение анархиста.Энциклопедия культурологических и цивилизационных вех в истории человечества. Произведение, продиктованное отчаянием и абсолютным нигилизмом. Политическое произведение анархиста.
***
Когда зимой 1938-го года, в возрасте пятидесяти пяти лет, Никос Казандзакис впервые
опубликовал свою «Одиссею» в Афинах, её там уже давно и с нетерпением ждали, но принята она была со смешанными чувствами. Ожидали её с 1925-го года, двенадцать лет, за которые автор написал и переработал семь полных вариантов того, что, как он надеялся, станет полным итогом его жизни и размышлений. Хотя позднее Казандзакис и осуществил перевод на современный греческий язык «Илиады» и «Одиссеи», сейчас он осмелился бросить вызов самому священному из всех поэтов -  не только тем, что фактически нарастил свой собственный эпос непосредственно на поэму Гомера, но и дал ему точно такое же название, а объем такого "сиквела" в три раза превысил объем оригинала. Казандзакис осмелился совершить эту попытку в эпоху, когда все филологи были единодушны во мнении, что невозможно более написать длинную эпическую поэму, основанную на мифе. Критиков теперь ожидал огромный том из 835 страниц, 24 песен (по числу букв в греческом алфавите) и 33 333 строк, написанных крайне непривычным для тогдашней греческой традиции семнадцатисложным нерифмованным восьмистопным ямбом. Как и «Улисс», поэма решительно порывала с традициями и содержала немало лингвистических новшеств – конечно, касательно греческого языка. Самым обескураживающим для всех афинских интеллектуалов было столкнуться с лексиконом из почти 2 тысяч слов, с которыми они оказались явно незнакомы, хотя эти слова и фразы находились в повседневном обиходе у пастухов и рыбаков из самых разных греческих регионов и островов или же содержались в народных песнях и легендах.

Тут необходимо сделать небольшое уточнение. Русскоязычному читателю может показаться странным эта шумиха вокруг языка литературного произведения – дескать, ну, написано и написано; даже если и есть какие-то лингвистические странности, то что с того? Однако в контексте греческих реалий вплоть до второй половины ХХ века то был совсем не праздный вопрос. Сразу после обретения Грецией независимости встал вопрос о том, какой язык должен стать в стране официальным. Повседневная речь за годы владычества Османской империи была, по мнению греческих интеллектуалов патриотического толка, безнадежно испорчена тюркизмами, но и вернуться к древнегреческому языку представлялось чересчур радикальным. В результате появился фактически искусственно созданный «очищенный» язык (т.н. «кафаревуса», что собственно и означает «очищенный») – некая промежуточная форма между разговорным языком широких масс (т.н. «димотикой») и языком славных предков. Сей пуризм породил проблему двуязычия, когда широкие массы, естественно, продолжали говорить на привычном для себя языке, а вот основным языком делопроизводства, образования, журналистики, научных работ и большей части литературы стала кафаревуса. Нация фактически оказалась разделенной по языковому признаку – шутка ли, перевод Библии на димотику в первой половине ХХ века вызвал огромные демонстрации и столкновения сторонников и противников пуризма, с людскими жертвами (!!!). Вот такие нешуточные страсти кипели некогда в Греции касательно лингвистических проблем. Ныне димотика всё-таки стала официальным языком страны, но в эпоху казандзакисовской «Одиссеи» вольные лингвистические эксперименты воспринимались элитой крайне неблагосклонно.
Read more... )
kapetan_zorbas: (Default)
2017-02-04 09:36 pm

«Молчание» Сюсаку Эндо и Мартина Скорсезе

Некогда этот журнал начался с перевода интервью Мартина Скорсезе касательно его экранизации романа Казандзакиса «Последнее Искушение». И потому сейчас мне не кажется слишком уж большим отступлением от центральной темы моего журнала рассмотреть последнюю работу великого режиссёра, художественный фильм «Молчание», поставленный по роману классика японской литературы Сюсаку Эндо и вышедший в российский прокат неделю назад.

Большинство режиссеров обычно придерживаются некоей магистральной линии, на которой в своё время добились успеха, но это не про Скорсезе. Признанный мастер остросюжетного гангстерского фильма, Мартин Скорсезе регулярно заходил и заходит на территории, совершенно, вроде бы, не пересекающиеся с принесшим ему славу жанром: фильмы-концерты, байопики, документалки о блюзе или об истории американского кинематографа – всего и не перечислишь. Чрезвычайно разносторонняя личность и… чрезвычайно озабоченный религиозными вопросами человек, воспитанный в католической среде, сумевший сохранить интерес к книгам, прочитанным им в 60-е – 70-е («Последнее Искушение» и «Молчание»), несмотря на богемное голливудское окружение и бурную личную жизнь. И вот, на восьмом десятке лет Скорсезе – пожалуй, последний из великих ныне живущих американских режиссеров, не уронивших профессиональную планку – сразу вслед за прикольно-раздолбайским и, на первый взгляд, безудержно аморальным «Волком с Уолл-стрит» экранизирует роман, посвящённый строго религиозной проблематике. А 30 лет назад, незадолго до ставших уже классикой гангстерского жанра «Славных парней», он экранизирует «Последнее Искушение». Словом, я не мог не сходить в кинотеатр на свежую работу мастера, и если и вышел отчасти разочарованным, то самую малость, ибо в итоге пищу для размышлений «Молчание» оставляет не меньше, чем экранизация «Последнего Искушения».

«Молчание» экранизировано Скорсезе с необычайным пиететом к автору: потенциальный зритель, если ему по каким-то причинам лениво идти в кинотеатр, может просто на те же три часа засесть дома с книжкой и (к сожалению) не много потеряет – экранизация получилась фактически буквальной, эдакой видео-книгой, и это, пожалуй, главное разочарование от фильма – сам Скорсезе тут не ощущается. Не очень креативный подход, учитывая, что те экранизации произведений мировой литературы, которые получили статус шедевров, всегда несут что-то своё, какое-то небольшое, но переосмысление первоисточника, потому шансы «Молчания» стать киноклассикой невелики.

Тем не менее, фильм смотрится; в первую очередь, благодаря прекрасной операторской работе. Итак, сюжет. Середина XVII века, орден иезуитов обеспокоен слухами, что приносят из далёкой Японии голландские (т.е. недружественной нации) купцы: якобы знаменитый миссионер падре Феррейра отрёкся там от Христа и зажил жизнью буддийского монаха. Двое учеников Феррейры, падре Родригес и падре Гаррпе, не могут в это поверить и вызываются ехать на его поиски в Японию, где некогда равнодушно-благосклонное отношение к христианству сменилось жестокими гонениями. С помощью подозрительного проводника-японца им удаётся проникнуть во враждебную страну и даже установить контакт с многочисленными христианскими общинами. Но очень скоро они попадают в руки властей (не без участия проводника-Иуды), падре Гаррпе погибает, пытаясь спасти свою паству, а падре Родригес, совершенно недвусмысленно повторяя путь Христа (предан проводником, въезжает на осле в город под насмешки обывателей, допрос у местного прокуратора), не в силах понять молчание Бога, никак не откликающегося на неисчислимые муки новообращённых. Ему устраивают очную ставку с бывшим учителем, падре Феррейрой, - тот и в самом деле отрёкся и теперь убеждает своего ученика сделать то же самое, дабы не навлекать репрессии на местных жителей, которые всё равно и христианство понимают весьма специфически, да и для самой Японии это учение вроде как чуждое и просто ненужное. Родригес в итоге соглашается с этими доводами, публично отрекается от Христа и остаток жизни, как и Феррейра, проводит на положении военнопленного. Ему выделили дом и даже жену и привлекают к работе в тех случаях, когда нужно выяснить, не пытается ли кто из иностранцев ввезти в Японию религиозную атрибутику – тут опыт бывшего иезуита бесценен. В общем, полный крах.

Безусловно, Сюсаку Эндо не из пальца высосал сюжет, и что-то подобное в истории его страны вполне могло произойти. Тем не менее, концовка фильма (и книги), полностью отменяющая весь предыдущий пафос, выглядит странной и не слишком логичной. Почему Феррейра и вслед за ним Родригес так быстро сломались? Действительно ли «Япония - трясина, в ней не могут укорениться саженцы христианства»? Да, в книге/фильме ответов на эти вопросы вроде бы в избытке, но они не слишком убедительны. Лично меня на выходе из кинотеатра не покидало чувство какой-то фальши – нет-нет, не в связи с оскорблёнными религиозными чувствами… Ну, как если бы падре Родригес вдруг достал автомат и покрошил своих дознавателей. Анахронизм. Не будучи японистом, рискну высказать мнение, которое попробую обосновать ниже:

«Молчание» – это взгляд на средневековую Японию, да и вообще на мир той эпохи, глазами человека, мыслящего этическими категориями второй половины ХХ века. Без каких-либо попыток сделать поправку на дух времени.
Read more... )

Пожалуй, наиболее удачной находкой в книге является образ моря, мрачной враждебной стихии, буквально пожирающей несчастных.

Иногда стоны смолкали. У Мокити уже не было сил петь, как вчера. Но спустя некоторое время ветер снова доносил его голос до берега, и всякий раз, когда слух улавливал его стон, напоминавший мычанье, крестьяне плакали, содрогаясь всем телом. В полдень снова наступило время прилива, одна за другой набегали мрачные, темные волны, постепенно поглощая столбы. Иногда валы, окаймленные белыми гребнями пены, перекатывались поверх столбов и разбивались о берег. Над водой пролетела птица и скрылась в морской дали. На этом все было кончено.

То была мученическая кончина. Но какая! Долгое время я совсем иначе рисовал себе мученичество. В Житиях святых рассказывалось о кончине славной, прекрасной - как в минуту, когда душа мученика взмывала к небу, трубили ангелы и небеса озарялись неземным сиянием. Но кончина японцев, которую я описал Вам, вовсе не была прекрасной - они умерли мучительной, жалкой смертью. А дождь все льет и льет, и море, сгубившее их, по-прежнему упорно и зловеще молчит...

Мрачно молчит море, молчит книга-фильм (Скорсезе в своей экранизации отказался от использования музыки – видимо, чтобы не нарушать молчания)… молчит и сам Бог. И тогда падре Родригес начинает терзаться сомнениями.
Read more... )
Итак, что можно сказать о главной из заявленных в «Молчании» тем, что христианство в Японии уничтожили не гонения и казни, а оно умерло, потому что просто не могло там выжить? Этот довод не выдерживает критики даже на основании текста самого «Молчания», где работа миссионеров процветает до момента репрессий. А учитывая, что сразу же после отмены запрета на христианство в 1865 г. началось его активное распространение в Японии, напрашивается самый простой вывод: в закрытых странах, где правители обладают абсолютной властью и совершенно не озабочены благосостоянием подведомственного и страшным образом задавленного люда, насилие чрезвычайно эффективно. Сюсаку Эндо, интеллектуал европейского толка, скорее всего отбросил это соображение как примитивное, ведь практически в любом произведении западной литературы, посвящённом подобным вопросам, повторяется рефрен «насилием ничего не добиться». Особняком тут стоит лишь Оруэлл, убийственно описавший эту эффективность. Большинству западных стран, начиная с эпохи Нового времени, просто повезло не иметь возможности на собственной шкуре испытать все прелести подобного способа убеждения – т.е. даже не убеждения, а массовой физической ликвидации идейных противников. Однако никакая специфика экономических или исторических условий не позволила христианству сохранить свои позиции в Египте после завоевания его арабами; традиции монархизма и того же христианства, нынче столь востребованные в России, оказались маргинальными в СССР вовсе не по причине того, что Россия была «трясиной», в которой эти идеи зачахли; по той же причине в Северной Корее «не приживается» рыночная экономика. Увы, часто достаточно всего лишь немыслимой жестокости правителей.
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-29 04:34 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 6 и последняя

ЙОРГОС СЕФЕРИС

– крупнейшая величина в новогреческой литературе и лауреат Нобелевской премии, которая кроме него из греков досталась ещё только Одисеасу Элитису, тоже поэту (напомню, что Казандзакис на эту премию только выдвигался, уступив в итоге Хуану Хименесу в 1956-м году). Но, как это ни парадоксально, Сеферис мало известен в мире и практически неизвестен в России. Одна из причин (помимо всеобщего небрежного отношения к «периферийной» греческой литературе) – «элитарность» поэта. «Элитарный из элитарных», – как сказал его переводчик на русский М.Гаспаров. Такое определение не добавляет популярности.

Сефериса часто называли греческим Валери или греческим Элиотом, что довольно несправедливо – даже не будучи поклонником его творчества, сложно не признать самобытности поэта.
Ровесник двадцатого века, сын университетского профессора, он был уроженцем Смирны, впоследствии, в 1922 году буквально залитой турками греческой кровью – и, хотя к тому времени семья уже перебралась в Грецию, Сеферис на всю жизнь травмирован этими трагическими событиями.

Символист, модернист; получивший блестящее образование в двух университетах – Афинском и Сорбонне – крупный дипломат; горячий патриот своей страны; – вот такой сложный коктейль («взболтать, но не смешивать» – именно так и произошло: дипломатия отдельно, стихи отдельно). Между прочим, в нашем эссе это уже третий литератор на государственной службе. Но, в отличие, от Кавафиса, чиновника управления мелиорации, и Лоуренса Даррелла, чиновника по связям с общественностью при дипмиссии, тут мы имеем дело с фигурой действительно крупной в международной дипломатии: в тридцатых Сеферис – греческий консул в Лондоне, с 1953 по 1956 год – посол в Ливане, Сирии, Иордании, Ираке, затем в течение двух лет – представитель Греции в ООН, и наконец – посол в Англии.

Блестящая карьера. И блестящее признание творческих заслуг – Нобелевская премия по литературе в 1963 году «за выдающиеся лирические произведения, исполненные преклонения перед миром древних эллинов». Когда-то отец Сефериса переводил на греческий Шекспира – теперь соотечественники последнего переводят на английский стихи сына.

Словом, перед нами пример, в целом, огромной жизненной удачи; при этом и стихи, и единственный роман Сефериса неизменно полны пессимизма и меланхолии, а лирический герой – вечный нытик. Что-то здесь не вяжется. В чем же дело?

Read more... )

«Шесть ночей на Акрополе»

(одна из моих личных ночей на Акрополе)

Роман писался Сеферисом очень долго – с середины 20-х по середину 50-х, а опубликован был уже после смерти поэта, в 1974 году. Вот что пишет о романе в послесловии к российскому изданию его переводчик О.Цыбенко:

«Если «Шесть ночей» считать романом, то это роман слишком сильно связанный с поэтическим (лирическим) мировосприятием Сефериса, с его личными, «биографическими» переживаниями. Сам Й. Сеферис определял это свое творение как «идеологическая фантасмагория или фантасмагорическая идеология». Жанровые очертания этой «фантасмагории-идеологии» довольно расплывчаты и применение к ней устоявшихся литературоведческих критериев весьма условно. Весьма условны поэтому и жанровые достоинства «фантасмагории-идеологии».
…Авторитетные литературоведы, несмотря на столь непохожие определения сильных сторон произведения, сходятся в том, что как роман «Акрополь» плох. Впрочем, в действительности они не противоречат друг другу: критерием сильных и слабых сторон являются здесь устоявшиеся каноны романа как жанра, и здесь почтенные авторитеты в своих оценках только дополняют друг друга. При этом оба они абсолютно игнорируют совершенно определенно высказанное самим Й. Сеферисом желание держаться подальше от романа как такового. …В действительности Сеферис был не только выдающимся поэтом, но и прекрасным прозаиком, о чем свидетельствуют и его «Дневники» и особенно его эссе. Просто его «фантасмагория-идеология» изначально не пожелала стать романом, предпочтя в качестве формы что-то, напоминающее скорее книгу, составленную из множества изорванных кусочков».

Со своей стороны, скромно соглашусь с этими авторитетными литературоведами – роман «Шесть ночей на Акрополе» в самом деле плох и, в первую очередь, тем, что ужасно скучен и перегружен фиксацией автора на вещах, похоже, чрезвычайно важных для него самого (основу романа составили дневники поэта), но абсолютно бессмысленных для стороннего читателя. В качестве примера – самые первые строки романа, которые по всем правилам хорошего литературного тона чрезвычайно важны, ибо задают настроение читателю. Впрочем, определённое настроение эти строки всё-таки задают:

«Стратис поднялся из-за стола и подошел к окну. Только что миновал полдень. Ветер изорвал облака в клочья. Стратис снова сел за стол и сделал запись в тетради, которую оставил открытой:
«Среда. Март. Сегодня я впервые вспомнил Грецию, небеса Доменика Критского».
Когда он снова поднимался из-за стола, переполненная окурками кофейная чашка упала и разбилась. Даже не глянув на это, Стратис снова подошел к окну и долго простоял там. Пальцы время от времени поигрывали по стеклу. Окоченелость мысли спустилась в ноги, он снова вернулся к столу и, не садясь, записал:
«Чашка упала и разбилась. Примечательно, что это нисколько меня не огорчило».

Итого: герой поднимается из-за стола, подходит к окну, отмечает за окном погодную банальность, снова садится за стол, снова поднимается из-за стола, попутно разбивая чашку, снова подходит к окну, ну и снова же возвращается к столу, чтобы зафиксировать своё равнодушие к судьбе чашки.

Поскольку в читателе вряд ли родится импульс немедленно ознакомиться с романом, приведем его краткое содержание. Сюжета как такового нет. На протяжении всей книги главный герой Стратис (альтер эго автора) пребывает в депрессии и раздражении практически по любому поводу. Ведет экзистенциальные и часто бессмысленные рассуждения на Акрополе. Почему-то, несмотря на свою вечную подавленность и нытье, страстно желаем всеми дамами вокруг, что в реальности просто невероятно. Персонажи лишены портретов и в целом невнятны, нет ни природных зарисовок, ни городского пейзажа, (и даже Акрополь – не столько реальное место, сколько символ) – нет ничего, кроме неестественных диалогов да потока сумбурного и вечно подавленного сознания. Если отбросить всю эту напыщенную словесную шелуху, то в сухом остатке – следующее: есть непризнанный и чрезвычайно чувствительный гений, находящийся в тени признанного властителя дум Лонгоманоса, изображенного нарциссом и эдаким Минотавром, которому одна из его бывших любовниц должна регулярно поставлять новых – ведь этот известный литератор, естественно, самостоятельно решить свои личные проблемы неспособен. Две поставляемые дамы (по совместительству, основные женские образы в романе) Лонгоманосу отказывают и почему-то жаждут нашего поэта (что не мешает им сначала вступить в лесбийскую связь).

(такими вот видами наслаждались с Акрополя герои романа Сефериса - вид на Одеон Герода Аттика)

(вид на город; слева - Эрехтейон)

Ниже отрывок, подчеркивающий «мастерство» Сефериса-прозаика:

Read more... )

Но самое главное... Сеферис просто скучно пишет, скучно и вяло – а это гораздо серьезнее, чем несогласие в трактовке исторического прототипа или вкусовые разногласия о литературных подходах. Диалоги блеклых и никак не прорисованных персонажей вымучены и чудовищно неестественны (скорее всего, они происходили только в голове автора, живые люди так редко разговаривают, разве что на симпозиумах), а весьма обыденные моменты личной жизни (встретились-расстались-встретились) возносятся до вселенских высот и исполняются самого жалкого пафоса, над которым Сеферис так любил издеваться, когда обнаруживал у других.

Однако не стоит всё же забывать: не за этот единственный и неудачный роман Сеферис получил международное признание, но за стихи, переведенные ныне на многие языки мира и прославившие современную греческую культуру. В 1963 году на церемонии награждения Нобелевской премией представитель Шведской академии объяснил выбор комитета: «Поэтических произведений Сефериса не так уж много, но в силу их стилистической и идейной самобытности, а также красоты языка они стали символом нетленного эллинского жизнеутверждения».

Бонус: Сеферис, Казандзакис и Панаит Истрати

Нижеследующая сценка из романа «Шесть ночей на Акрополе» наглядно демонстрирует, сколько желчи припас поэт для Казандзакиса.

Read more... )
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-22 07:54 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 5

ДЖЕРАЛЬД  ДАРРЕЛЛ

Пожалуй, не найти двух таких разных писателей, как Джон Фаулз и Джеральд Даррелл; мы представляем их здесь рядом только по одной причине: они ровесники (Джеральд лишь годом старше) и оба – англичане. Но их впечатления противоположны: Фаулз видит Грецию и греков сквозь призму античности, Даррелл познаёт огромный реальный мир, где всё живое – от букашки до человека – взаимосвязано. Писать о Джеральде Даррелле – неблагодарный труд, ибо его почти автобиографическая проза сама говорит о нём исчерпывающе; а тот, кто в детстве прочёл удивительные, несравненные по своему обаянию, книги Даррелла, в которых животные наделены повадками людей, а люди – животных, полюбил этого писателя на всю жизнь. Мы лишь коснёмся «греческого следа» в его творчестве.

Остров Корфу, где мальчиком Джерри провёл пять невероятно счастливых лет, не отпускал его и во взрослой жизни: за первой книгой «Моя семья и другие звери» (1956 год издания), последовала вторая – «Птицы, звери и родственники» (1969 год издания), потом и третья – «Сад богов» (1978 год издания).

Поэтический, художественный дар Джерри проявился очень рано, но, конечно, нельзя обойти огромное влияние старшего брата Лоуренса:

«Когда мне было шесть или семь лет, а Ларри был еще неизвестным писателем, борющимся за признание, он постоянно советовал мне начать писать. Опираясь на его советы, я написал несколько стихотворений, и Ларри с глубоким уважением отнесся к моим виршам, словно они вышли из-под пера Т.С.Элиота. Он всегда бросал свои занятия, чтобы перепечатать мои стихи».

Лоуренс был поражен яркими и сложными образами, приходящими в голову мальчика, его наблюдательностью, богатством фантазии, свободой восприятия и самовыражения.

Часть памятной доски на доме Дарреллов в местечке Калами

В какой-то степени Лоуренс заменил Джерри рано умершего отца. Глубокую привязанность и дружбу братья сохранили на всю жизнь; но и в целом с семьей Джеральду необыкновенно повезло – вот как описывает эту большую, безалаберную, теплую семью Нэнси Даррелл, первая жена Лоуренса:

«... Мне понравился этот дом – понравился царящий в нем бедлам, понравились люди, которые жили ради жизни, а не ради порядка в доме. Вы сразу же чувствовали, что эти люди не придерживаются сковывающих их условностей, как все остальные. Они ели в любое время, они кричали друг на друга, не задумываясь. Никто никем не командовал. Я впервые попала в настоящую семью – в веселую семью... В этом доме никому не запрещали высказываться. Это стало для меня настоящим открытием. Мне было непривычно слышать, как они свободно обзывают друг друга и отругиваются до последнего. Это было прекрасно! Я сразу же влюбилась в семью Ларри».

Неудивительно, что такой семье жизнь среди греков – тоже ведь безалаберных и ценящих внутреннюю свободу – пришлась точно впору.

Лоуренс ненавидел английский образ жизни: «английский образ смерти», – по его выражению; именно Лоуренсу и принадлежала инициатива переехать на Корфу.
«Мы словно вернулись в рай, – много позже скажет Джеральд Даррелл. – Приплыв на Корфу, мы будто родились заново».
«Я чувствовал себя так, словно со скал Борнмута меня перенесли на небеса. Наконец-то я ощутил себя по-настоящему дома».

Виды острова Корфу

В своей трилогии о годах, проведенных на Корфу, Джеральд создаст образ земного рая – глазами ребенка. Первозданная красота острова, единение природы, животного мира и человека, добросердечность местных жителей – всё это в полной мере ощутит и читатель.

Наблюдательный, любопытный, весёлый, общительный, мальчик легко завоёвывает дружбу всех, с кем сводит знакомство на острове: от крестьян до здешних аристократов, от подростков до стариков и старух, – и все они, яркие, выпуклые, забавные, предстанут на страницах трилогии.
Read more... )

Великий натуралист, путешественник, защитник животных, он обладал даром описывать природные явления как феерические действа. Разве можно, однажды прочитав, забыть вот эту сцену ночного морского купания во время новолуния:

«Никогда нам не приходилось видеть такого огромного скопления светлячков. Они носились среди деревьев, ползали по траве, куста и стволам, кружились у нас над головой и зелеными угольками сыпались на подстилки. Потом сверкающие потоки светлячков поплыли над заливом, мелькая почти у самой воды, и как раз в это время, словно по сигналу, появились дельфины. Они входили в залив ровной цепочкой, ритмично раскачиваясь и выставляя из воды свои точно натертые фосфором спины... вверху светлячки, внизу озаренные светом дельфины – это было поистине фантастическое зрелище. Мы видели даже светящиеся следы под водой у самого дна, где дельфины выводили огненные узоры, а когда они подпрыгивали высоко в воздух, с них градом сыпались сверкающие изумрудные капли, и уже нельзя было разобрать, светлячки перед вами или фосфоресцирующая вода. Почти целый час любовались мы этим ослепительным представлением, а потом светлячки стали возвращаться к берегу и постепенно рассеиваться. Вскоре и дельфины потянулись цепочкой в открытое море, оставляя за собой огненную дорожку, которая искрилась и сверкала и наконец медленно гасла, будто тлеющая ветка, брошенная в залив».

Образ искрящейся дорожки, что так ослепительно сверкала, а потом погасла – это ведь и о жизни Джерри на Корфу. И чем прекраснее казался остров, тем горше было вызванное войной расставание.

«Когда пароход вышел в открытое море, – вспоминал Джеральд, – и остров Корфу растворился в мерцающем жемчужном мареве, на нас навалилась черная тоска и не отпускала до самой Англии».

А Ларри сказал – о Корфу и о младшем брате:

«Остров позволил нам немного пожить простой, открытой жизнью, подставить свои тела теплым лучам солнца. Без Корфу Джерри бы никогда не смог стать таким, каким он стал. Ему бы никогда не сделать того, что он сделал... Это было подлинное благословение между двумя войнами, и назвать его можно было только одним словом – рай».

 
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-22 07:34 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 4

Джон Фаулз

Сложный и неоднозначный «роман» Фаулза с Грецией ярче всего отражен в его дневниках.

Итак, начало пятидесятых; молодой человек получает место преподавателя английского в школе для мальчиков на острове Спецес; ему повезло, он сам это признаёт: нагрузка невелика, свободного времени хоть отбавляй, заработок более чем достойный. Но молодой человек склонен к рефлексии, отчаянно самолюбив и пока что не слишком в себе уверен, а потому еще в Англии прогнозирует мрачные перспективы:

«Греция, поначалу такая романтическая, желанная страна, теперь, по мере приближения отъезда, представляется мне зловещим, полным ловушек местом. Письмо от директора школы уже сейчас дает все основания думать, что условия будут гораздо хуже, чем я предполагал. Хорошо, если я найду применение своим способностям, но если новая жизнь не устроит меня, я ожесточусь и забьюсь в норку…, и это не принесет мне никакой социальной пользы».

Еще раз: если новая жизнь «не устроит» (а она, разумеется, не устроит, как же иначе), обещает ожесточиться. С тем и приехал. 
***
Первое, что видит всякий путешественник, ступивший на греческую землю – бесподобная её красота. Но, отдав ей дань, поахав и повосхищавшись, всякий романтически настроенный квазиэллинофил тут же совершает фатальную ошибку: пытается найти на месте современной Греции – и вместо неё – древнюю Элладу.  В итоге – разочарование, раздражение, злоречие. Всё это происходит и с Фаулзом, шаг за шагом, как по писанному.

Шаг первый – пейзажи, это уж непременно. 

«Я действительно никогда в жизни не видел ничего прекраснее открывшейся предо мною картины – сочетание сияющего голубого неба, яркого солнца, скал, пихт и моря. И каждый из перечисленных элементов в отдельности был настолько безупречен, что захватывало дух. ... Какой-то высший уровень познания жизни, всеобъемлющая эйфория, которая не может долго продолжаться. В тот момент я не смог бы описать свои чувства - потрясение и духовный подъем заставили позабыть о себе. Я словно парил в прозрачном воздухе, утратив чувство времени и способность к движению, меня удерживал только величайший синтез всех элементов. И затем – благоухающий ветерок, знание, что я в Греции, и к тому же проблеск того, чем была Древняя Греция; и тут же неприятное воспоминание о серых улицах, серых городах, о серости Англии. Подобные пейзажи в такие дни бесконечно способствуют росту человеческой личности. Возможно, Древняя Греция – всего лишь результат воздействия пейзажа и света на чувствительных людей. Это объяснило бы свойственную им мудрость, красоту и ребячливость; мудрость покоится в высших сферах, а греческий ландшафт полон высоких мест, горы возвышаются над равнинами; красота в природе повсюду, простодушие пейзажей, чистота, которая усиливает подобную ей чистоту и простоту; что до ребячливости, то ведь такая красота не человеческая, не практическая, не губительная – и разум, взращенный в таком раю, сам становится его копией, и после первоначального подарка (Золотой век), люди не могли не начать творчески слабеть. Красоту создают, когда ее недостает, здесь же она в избытке. Ее не создают, ею наслаждаются».

Шаг второй – и вот она, та самая, обязательная и роковая, ошибка:

«Это страна Одиссея, страна странствий и подвигов древних греков».

Бедная современная Греция, ей не повезло: тягаться с героями Гомера! А ведь никому не придет в голову возопить о Британии: страна рыцарей Круглого стола, короля Артура и леди Годивы. Тому есть множество причин, и, в первую очередь, поступательное развитие культуры в Западной Европе – и прерывность культуры эллинистической: слишком мощная вспышка несравненного античного гения, а затем обрушение в темноту, на века.

Ну и, наконец, шаг третий – и новая стадия в познании Греции квазиэллинофилом: презрение к этим мелким людишкам, копошащимся на земле Гомера.

«Ужасный диссонанс между красотой пейзажа и современными греками. Они слепы, живут как кроты в подземных ходах».
«В греческом характере есть что-то грубое, нехристианское. Они своего не упустят».
«В дополнение к характеристикам современных греков – питьевая вода и канализационные трубы проходят у них рядом; их мозги то подвергаются мощной дезинфекции, то просто смердят, и все это невероятно инфантильно».

Конечно, греческие писатели и сами подчас сокрушались о вырождении национального духа; и горячий патриот Казандзакис клеймил соотечественников: «Ездишь по городам и селам, общаешься с тысячами людей и задыхаешься от стыда и гнева. Неужто эти лишенные оперенья двуногие и есть наша нация? Неужто наша кровь до такой степени испорчена? Мешочники, тупицы, хитрецы, завистники, воры». Однако далее он продолжает: «И вдруг перед тобой душа, сподобившаяся высочайшей эллинской миссии – сочетать мужество и знание, страсть и игру. И тогда вздыхаешь с облегчением, и вновь исполняешься веры в свою кровь и глубокого убеждения, что нация эта просто так не умрет».

Одно дело оскорбления из уст писателя-грека, оскорбления, продиктованные болью и смягченные надеждой, и совсем другое – насмешки иностранца. Помните, у Александра Сергеевича Нашего-Всё: «Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство»? Так вот, иностранец Фаулз как раз «разделяет»:

«Чувство абсурда и нелепостей обострилось до крайности. Мы с Шарроксом /тоже учитель, англичанин/ большую часть дня проводим вдвоем и хохочем до колик. Остальные педагоги так необразованны, ребячливы, мотивы их поведения настолько ясны и убоги, что остается только смеяться... Главное – смехотворно само существование огромной и нелепой английской школы на этом райском острове, жемчужине Эгейского моря. Как тут не смеяться! А то, что мы – англичане, дает нам исключительно объективную позицию, с нее очень удобно насмехаться над иностранцами».

Можно было бы заметить, что в молодом человеке говорит колониальный снобизм, однако и о своем отечестве он не лучшего мнения. Так что, скорей всего, это особенности натуры:
Read more... )

Джон Фаулз (слева) на о-ве Спецес; рядом – та самая английская пара, Элизабет и Рой Кристи (между прочим, всего через несколько месяцев Джон уведёт у Роя жену).

Английские знакомые Фаулза предстают махровыми обывателями: выпивка, еда, магазины, выпивка, еда, магазины – вот замкнутый круг их интересов. Что ж, скорей всего, его наблюдения точны, ибо таких немало. Но вот снова о греках:

«Учителя мне не нравятся, как и школьная система, и публичный характер (Тартюф) современного грека, но это уравновешивается восхищением красотой местной природы, пустынностью острова – можно бродить часами и не встретить ни одной живой души, только растения и насекомые, даже птиц почти нет, – восхитительным климатом и привязанностью к некоторым ученикам». (Об этой привязанности несколько сомнительного свойства поговорим чуть позже).

Подытоживая: Греция прекрасна – вот только убрать бы отсюда людей, чтоб юный Джон Фаулз мог без помех духовно раствориться в пейзаже. Впрочем, даже безлюдный пейзаж не решает проблемы – напротив, он порождает в молодом человеке тревогу, чувство опасности и даже панику. Позже, в романе «Волхв», Фаулз напишет:

Read more... )
В конце концов, руководство школы увольняет Фаулза. По довольно постыдной причине – за низкий уровень преподавания:

«Моя гордость была ущемлена тем, что меня изгоняют из такого убогого и порочного коллектива. Это увольнение – почти свидетельство о высокой нравственности».

Даже тут, в своем дневнике, перед самим собой он изображает известного персонажа из анекдота: «все …, а я – д’Артаньян».
Такое впечатление, что перед нами не то что незрелый юноша – подросток, со всеми сложностями взросления. Впрочем, и поза, и рисовка, неестественность, самокопания и нытье – всё это вполне нормально для юношеского дневника. Странным кажется лишь желание известного пожилого писателя опубликовать его. Пожалуй, это свидетельство нешуточной любви к себе и, следовательно, ко всему, что было им когда-либо написано.
Но есть в дневнике всё же эпизод, который стоит прочесть – восхождение на Парнас и обратная дорога ночью в горах: туман, встреча с пастухами, скудная трапеза, дым костра... Это лучшие строки. И – будем беспристрастны – они действительно хороши.Read more... )
Короче говоря, не стоит искать греческий дух в писаниях квазиэллинофила Джона Фаулза – его там нет.
Возможно, Фаулз и влюбился в Грецию – она не ответила ему взаимностью.
Он обиделся.
***
Заканчивая эту, посвященную Фаулзу, главу нашего эссе, будем справедливы и проявим объективность. Спустя четыре десятка лет состарившийся писатель и сам сокрушался о прежней резкости оценок (статья «Греция», 1996):

«В последнее время я взялся перечитывать свои дневники начала 50-х: надеюсь, когда-нибудь они будут опубликованы именно в том виде, как я их тогда писал, – боюсь, мне вовсе не к чести, поскольку по большей части их, кажется, писал человек, попавший в рай земной, но сознательно и упрямо закрывавший на это глаза.
Почти абсолютная моя неспособность разглядеть сквозь густой смог спетсайской школы, какова реальная Греция, и что она значит – не только для меня, но для всех, кто имел счастье туда поехать, – теперь меня ужасает и вызывает чувство стыда. Я много раз пытался передать природную душу Греции в стихах, и столько же раз мне это не удавалось, особенно в сравнении с многими греческими поэтами, такими, как Кавафи, Сеферис, Рицос, Элитис и другими… к которым я вскоре почувствовал огромнейшее уважение.

… Многое в сегодняшней Греции по-прежнему меня раздражает или смешит (в зависимости от обстоятельств), но я давным-давно решил не повторять тех ошибок, которые совершал в 1951 году. Я всегда помню, сколько она выстрадала, как фатально расколота и насколько по-прежнему ее древняя душа остается праматерью для всех нас и тем не менее какой по-молодому прекрасной она все еще может нам являться. Греция – это словно двойное чудо, экзистенциальное и историческое; она не просто есть, она есть всегда: как сам свет, она есть в каждом сейчас».
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-14 06:54 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 3.2

Островомания по Миллеру

Современным туристам, посещающим Афины, агентства предлагают короткий тур: Пирей – Эгина – Порос – Идра – Пирей. Забавно, что этим маршрутом (исключая Эгину) проследовал и Генри Миллер в 1939 году.

Генри Миллер на Идре
Read more... )
«Конечным пунктом нашего путешествия была Гидра, где нас ждали Гика с женой. Гидра — скалистый остров, почти без растительности, и его население, сплошь моряки, быстро сокращается. Аккуратный и чистый городок амфитеатром расположился вокруг гавани. Преобладают два цвета — синий и белый, и белый освежается ежедневно, до булыжника мостовой. Дома расположены так, что еще больше напоминают кубистскую живопись, чем Порос. Картина эстетически безупречная — полное воплощение той совершенной анархии, которая заменяет собой формальную композицию, созданную воображением, поскольку включает ее в себя и идет дальше. Эта чистота, это дикое и голое совершенство Гидры в большой мере обязано духу людей, когда-то преобладавших на острове».

Думается, художник Гика (между прочим, иллюстратор «Одиссеи» Казандзакиса – до чего всё-таки тесен эллинистический мир!), с которым познакомили Миллера Сеферис и Кацимбалис, согласился бы с таким «литературным портретом» родного острова.

Гика, «Воскресенье на Идре»


Гика, «Ночная Идра»

Read more... )
***
Книга «Колосс Маруссийский», как мы уже говорили, неровная, полная экзальтации и сомнительных, а подчас нелепых рассуждений, но всё это Миллеру простится за вот эти прекрасные и точные слова:

«В Греции у вас появляется убеждение, что гениальность – это норма, а бездарность – исключение. Ни в какой иной стране не было столько гениальных людей, пропорционально числу граждан, сколько в Греции. Только в одном веке эта небольшая нация дала миру почти пятьсот гениев. Ее искусство, которое зародилось пятьдесят столетий назад, вечно и несравненно. Ее пейзаж по-прежнему самый живописный, самый дивный, какой земля может предложить человеку. Обитатели этого малого мира жили в гармонии с окружающей природой, населяя ее богами, которые были реальны и принимали непосредственное участие в их жизни. Греческий космос – самая красноречивая иллюстрация единства мысли и действия. Он продолжает существовать даже сегодня, правда отдельными своими элементами. Образ Греции, хотя и поблекший, остается архетипом чуда, созданного человеческим духом. Целый народ, как свидетельствуют реликвии его достижений, поднялся до высот, ни прежде, ни позже не достигавшихся. Это было чудом. Это поныне чудо. Задача гения, а человек в высшей степени гениален, — длить жизнь чуда, всегда жить посреди чуда, делать так, чтобы чудо становилось все более и более чудесным, не присягать ничему иному, как только жизни чудесной, мыслям чудесным, смерти чудесной. Степень разрушения не имеет значения, если хотя бы единственное семечко чудесного будет сохранено и взращено. В Эпидавре с головой окунаешься в неосязаемый вал отгремевшей чудесной бури человеческого духа».

Бонус: Занимательная философия Генри Миллера

Литературно талантливый, но не слишком образованный самоучка, Миллер готов сражаться с любыми идеями на свете, со всеми ветряными мельницами; кроме того, всегда рад поделиться с человечеством довольно странными рецептами счастья (при этом находясь постоянно на чьем-либо содержании – преимущественно своих женщин), и, мгновенно воспламеняясь от самых неожиданных предметов, пуститься в пространные философские рассуждения о чём угодно. Иногда его сентенции столь диковаты, что вызывают прямо безудержное веселье. Enjoy!

«Сатурн воздействует пагубной магией инертности. Его кольцо, согласно утверждениям ученых мужей, плоское, как бумага, — это обручальное кольцо, связывающее его вечными узами с естественной смертью или бессмысленным концом. Чем бы ни был Сатурн для астронома, для человека на улице — это знак жестокого рока. Человек несет его в сердце, потому что его жизнь, некоторым образом бессмысленная, заключена в этом абсолютном знаке, и он может быть уверен, что, если ничто другое не прикончит его, рок не промахнется. Сатурн — это жизнь в напряженном ожидании, нет, не смерти, а чего-то вроде бессмертия, то есть неспособности умереть. Сатурн как некий атавизм — двойной сосцевидный отросток души. Сатурн как рулон обоев, намазанный по лицевой стороне клейкой харкотиной, которая, как считают отделочники, незаменима в их metier. Сатурн — это та зловещего вида дрянь, что отхаркиваешь наутро после того, как накануне выкуришь несколько пачек сухих, мягких, приятных сигарет. Сатурн — это отсрочка, оказывающаяся бессрочной. Сатурн — это сомнение, недоверие, скептицизм, факты ради фактов, и чтобы никаких выдумок, никакой мистики, ясно? Сатурн — это кровавый пот, которым добыты знания ради знания, сгустившийся туман бесконечных поисков маньяком того, что всегда находится у него под носом. Сатурн безумно меланхоличен, потому что не знает и не признает ничего, кроме меланхолии; он как медведь в спячке, живущий собственным жиром. Сатурн — это символ всех знамений и суеверий, липовое доказательство божественной энтропии, липовое, потому что, окажись правдой, что Вселенная останавливается, Сатурн давным-давно бы расплавился. Сатурн вечен, как страх и нерешительность; он становится все бледнее, все туманней с каждым компромиссом, каждой капитуляцией. Робкие души плачут по Сатурну, совсем как дети, которые, считается, плачут по Кастории. Сатурн дает нам ровно столько, сколько мы просим, ни каплей больше. Сатурн — это белая надежда белой расы, которая бесконечно лепечет о чудесах природы и занимается тем, что уничтожает величайшее чудо — ЧЕЛОВЕКА. Сатурн — это звездный самозванец, претендующий на роль великого Вершителя судеб, Мсье ле Пари, автоматического выключателя мира, пораженного атарксией. Пусть небеса поют свою осанну — этот лимфатический шар никогда не перестанет слать свои молочно-белые лучи смертной тоски. Это эмоциональный снимок планеты, чье необычное влияние продолжает угнетать почти погасшее сознание человека. Она представляет собой самое безрадостное зрелище на небесах. Она отвечает всем вызывающим малодушный страх образам, поселившимся в человеческой душе; она — единственное вместилище всего отчаяния и безнадежности, которым человечество поддалось со времен незапамятных. Она станет невидимой только тогда, когда человек исторгнет ее из своего сознания». – Тут так и хочется процитировать бородатый анекдот: «Сатурну больше не наливать!»

Ко всей этой миллеровской тираде отлично применимо замечание Оруэлла: «Один из приемов Миллера – постоянно прибегать к апокалиптическому языку, сыпать на каждой странице фразами: «космологический поток», «лунное притяжение», «межзвездные пространства» или предложениями: «Орбита, по которой я мчусь, уводит меня всё дальше и дальше от мёртвого солнца, давшего мне жизнь». Второе предложение в статье о Прусте и Джойсе выглядит так: «Всё, что произошло в литературе после Достоевского, произошло по ту сторону смерти». Что за ерунда, если вдуматься! Ключевые слова для этой его манеры: «смерть», «жизнь», «рождение», «солнце», «луна», «чрево», «космический» и «катастрофа». Щедро пользуясь ими, можно самому тривиальному высказыванию придать подобие яркости, а полной бессмыслице – видимость таинственной глубины. Если отшелушить мнения Миллера от всех этих красивостей, окажется, что они в большинстве банальны и часто реакционны. Миллер якобы чужд политики, а между тем непрерывно изрекает что-то политическое. Он – крайний пацифист, но вместе с тем жаждет насилия – при условии, что оно будет проходить где-то вдали; считает, что жизнь прекрасна, но надеется и рассчитывает увидеть, как мир полетит в тартарары, и подолгу рассуждает о «великих людях» и «аристократах духа» /кстати, тут он поразительно похож на Казандзакиса: вероятно, это характерная черта того времени – Оруэлл такие штучки объясняет золотыми 20-ми годами, когда интеллектуалам платили весьма недурно за всякого рода заметки, в результате чего каждый первый в связи с массой свободного времени всячески сокрушался о несовершенстве мира/. Его не волнует разница между фашизмом и коммунизмом, потому что «общество состоит из индивидуумов». На деле же люди, выступающие в таком духе, крайне озабочены тем, чтобы по-прежнему жить в буржуазно-демократическом обществе, пользуясь его защитой, но при этом не желают нести за него ответственность. … Пока Миллер был просто отверженным и бродягой и имел неприятности с полицейскими, домовладелицами, женами, кредиторами, проститутками, редакторами и прочими, его безответственность ничего не портила – наоборот, для такой книги, как «Тропик Рака» была самым подходящим умонастроением. Замечательно в «Тропике Рака» то, что в нем нет морали. Но если вы намерены выносить суждения о Боге, Вселенной, войне, революции, Гитлере, марксизме и «этих евреях», тогда интеллектуальной честности в ее специфически миллеровском варианте недостаточно».
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-14 06:39 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 3.1

ГЕНРИ МИЛЛЕР

– пожалуй, самый известный в мировой литературе писатель из числа представленных в этом очерке.

Его встреча с Грецией вряд ли бы состоялось, не будь он другом Лоуренса Даррелла.
Миллер на два десятка лет старше Даррелла, их дружба началась с восторженного письма, датируемого сентябрем 1935 года: «Дорогой мистер Миллер! Я только что перечитал «Тропик Рака»... Ваша книга представляется мне единственным достойным – в полный рост – произведением, которым действительно может гордиться наш век: это настоящий триумф, от первого до последнего слова; и Вам не только удалось дать всем по мозгам с литературной и художественной точек зрения, Вы еще и вывернули на бумагу все нутро, все потроха нашего времени». Далее молодой человек в грубоватом стиле (возможно, невольно «содранным» с «Тропика») изливает неумеренные хвалы: «Я страшно рад, что все каноны чувств, запутанных и тонких, отправились к такой-то матери; что Вы наложили по куче дерьма под каждой заделанной Вашими современниками от Элиота до Джойса безделицей». Забавно, что впоследствии писатель Лоуренс Даррелл вовсе не пойдет по стопам Миллера, а как раз примется описывать «запутанные и тонкие» чувства.

Миллеру письмо понравилось – а кому бы не понравилось? Завязывается знакомство и переписка. Двадцатитрехлетний начинающий литератор смотрит на сорокачетырехлетнего скандально-известного писателя поначалу снизу вверх, но довольно скоро этот взгляд изменится: глаза в глаза, на равных. Тогда начнется дружба и продолжится до конца дней первого из ушедших – Миллера.

«Колосс Маруссийский»

В 1939-м году Генри Миллер по приглашению Лоуренса Даррелла едет в Грецию, а спустя два года выходит книга «Колосс Маруссийский» – так Миллер называет греческого литератора и издателя Георгоса Кацимбалиса, родившегося и жившего в небольшом городке Неон Амаруссион, или просто Марусси.

Переводчик стихов греческих поэтов на английский язык, издатель журнала «Новая литература» и глава влиятельной группы греческих литераторов, Кацимбалис, хоть и не будучи писателем, являлся знаковой фигурой в Греции тех времён, став для рассматриваемых здесь персонажей живым воплощением духа эллинизма. Миллер быстро очаровывается Кацимбалисом, что создаёт своего рода «проблему Сократа»: очень сложно понять, где в «Колоссе» заканчивается Кацимбалис и начинается собственно Миллер, поскольку обширные философствования относительно греческой культуры с финальным признанием, какой же переворот в душе Миллера произвело это путешествие, в последующих работах американца не прослеживаются абсолютно. То есть, имеются все основания предполагать, что Миллер просто воспроизвёл от себя пространные рассуждения колоритного грека, после чего вернулся к своему кредо, философскому порно, да простят нас поклонники этого классика американской литературы.

«Колосс Маруссийский» чрезвычайно неровная книга. Начавшись как обычный травелог, он вскоре оборачивается философствованиями практически обо всем на свете. Если коротко, то сперва Миллер приходит в предсказуемое восхищение – да и как может быть иначе? – от природных красот и душевной открытости греков, столь ярко контрастирующей с черствостью «закатывающихся» европейцев, не говоря уж про американцев; затем, сведя знакомство с Кацимбалисом и Сеферисом, Миллер переходит на размышления об общечеловеческом, а под конец книги снова возвращается в формат травелога. За полгода своего пребывания в Греции Миллер последовательно побывал на Корфу, в Аттике, островах Саронического залива (в частности, на уже не раз упоминавшейся в этом блоге Идре), Пелопоннесе и Крите.

Генри Миллер, Крит, 1939 год

Но, в отличие от Лоуренса Даррелла, Миллер смотрит на Грецию типичным взглядом иностранца. Он вновь и вновь возвращается к античным темам, полностью игнорируя культурологическую значимость Греции современной. Никаких современных греческих имен в «Колоссе» нет – за исключением Кацимбалиса и Сефериса, да и те заслужили такую честь, скорей всего, лишь благодаря статусу приятелей-собутыльников автора.

И хотя Миллер неумеренно восхищается местными жителями («нет более прямого, доступного и приятного в общении человека, нежели грек. Он становится вам другом с первого мгновения знакомства, с самого начала испытывая к вам симпатию») – это тоже взгляд туриста, поверхностный и немного наивный: ему кажется, что он моментально всё понял и ухватил. Но, к примеру, у Казандзакиса соотечественники показаны несколько иными, не столь услужливо-соборными (и премилая старушка, усмехнувшись, отзовётся о европейцах: «франки-недоумки»).

А вот картины природы у Миллера действительно хороши; впрочем, греческий пейзаж из любого писателя сотворит живописца.

«Пыль, жара, нищета, скудость природы и сдержанность людей – и повсюду вода в небольших стаканчиках, стоящих между влюбленными, от которых исходят мир и покой, – все это родило ощущение, что есть в этой земле что-то святое, что-то дающее силы и опору. Я бродил по парку, зачарованный этой первой ночью в Запионе. Он живет в моей памяти, как ни один из известных мне парков. Это квинтэссенция всех парков. Нечто подобное чувствуешь иногда, стоя перед полотном художника или мечтая о краях, в которых хотелось бы, но невозможно побывать. Мне еще предстояло открыть, что утром парк тоже прекрасен. Но ночью, опускающейся из ниоткуда, когда идешь по нему, ощущая жесткую землю под ногами и слыша тихое журчание чужеязыкой речи, он преисполнен волшебной силы – тем более волшебной для меня, что я думаю о людях, заполнявших его, беднейших и благороднейших людях в мире. Я рад, что явился в Афины с волной немыслимой жары, рад, что город предстал передо мной в своем самом неприглядном виде. Я почувствовал неприкрытую мощь его людей, их чистоту, величие, смиренность. Я видел их детей, и на душе у меня становилось тепло, потому что я приехал из Франции, где казалось, что мир – бездетен, что дети вообще перестали рождаться. Я видел людей в лохмотьях, и это тоже было очистительным зрелищем. Грек умеет жить, не стесняясь своего рванья: лохмотья нимало не унижают и не оскверняют его, не в пример беднякам в других странах, где мне доводилось бывать».

Пейзажи у Миллера обретают глубоко личный, экзистенциальный смысл, они ярки, красочны, но, пожалуй, грешат чрезмерной восторженностью.
Read more... )
***
Обладающий несомненным и щедрым даром слова, Миллер весьма сомнительный мыслитель; талантливый художник – и беспомощный аналитик. Вот несколько примеров его удивительной непоследовательности – удивительной в том смысле, что часто эти цитаты разделены не более чем десятком страниц:

Отношение к грекам
«Но тот разговор сразу же показал мне, что греки – люди восторженные, пытливые и страстные. Страсти – вот чего я так давно не видел, живя во Франции. Не только страсти, но и упорства в споре, путаницы, хаоса – всех тех неподдельных человеческих качеств, которые я вновь открыл и оценил в моем новообретенном друге. А еще щедрости души. Я уже было думал, что такого на земле больше не водится. Мы плыли на пароходе, грек и американец, два совершенно разных человека, хотя и имеющие что-то общее. Это было прекрасное введение в мир, который должен был открыться моим глазам. Еще не увидев берегов Греции, я уже был влюблен в нее и греков. Я заранее представлял этих людей — дружелюбных, радушных, открытых, понимающих». «Я был совершенно убежден, что грекам нельзя доверять, и был бы разочарован, если бы в нашем гиде обнаружились великодушие и благородство».
***
«На обратном пути к автобусной остановке я задержался в деревне, чтобы напиться. Контраст между прошлым и настоящим был ужасный, как если бы была утрачена тайна жизни. Люди, окружившие меня, походили на грубых варваров. Дружелюбные и радушные, даже очень, они, в сравнении с минойцами, были тем не менее как вновь одичавшие без человеческой заботы домашние животные».
Пустое мечтательство
«Люди бывают поражены и зачарованно слушают, когда я рассказываю, какое воздействие оказала на меня эта поездка в Грецию. Они говорят, что завидуют мне и им бы тоже хотелось когда-нибудь поехать в Грецию. Почему же они не едут? Потому что никто не может пережить какое-то желанное чувство, если он не готов к этому. Люди редко подразумевают то, что говорят. Любой, кто говорит, что жаждет заниматься не тем, чем занимается, или быть не там, где он есть, а в другом месте, лжет самому себе. Жаждать — значит не просто хотеть. Жаждать — значит стать тем, кто ты в сущности есть». «Здесь замечательно, — ответил я. — Это самая прекрасная страна, какую я когда-либо видел. С радостью прожил бы тут всю жизнь».
(Миллер впредь Грецию не посещал)
Отношение к войне
«…при первой демонстрации хроники с кадрами разрушенного Шанхая, улиц, усеянных изуродованными трупами, которые поспешно бросали на телеги, как хлам, во французском кинотеатре началось такое, чего мне еще не доводилось видеть. Французская публика была в ярости. Однако весьма трогательно, по-человечески, они разделились в своем негодовании. Тех, кто был в ярости от подобного проявления жестокости, переорали те, кто испытывал благородное возмущение. Последние, что весьма удивительно, были оскорблены тем, что подобные варварские, бесчеловечные сцены могли показать таким благонравным, законопослушным, миролюбивым гражданам, какими они себя считали. Они желали, чтобы их оградили от мучительных переживаний, которые они испытывают, видя подобные сцены, даже находясь на безопасном расстоянии в три или четыре тысячи миль от места событий. Они заплатили за то, чтобы, сидя в удобных креслах, посмотреть любовную драму, а по какой-то чудовищной и совершенно необъяснимой faux pas   им показали эту отвратительную картину действительности, и вот теперь их мирный, спокойный вечер, в сущности, испорчен. Такой была Европа перед нынешним debacle. Такова теперешняя Америка. И подобное будет завтра, когда дым рассеется. И пока люди способны сидеть сложа руки и наблюдать за происходящим, в то время как их братьев истязают и режут, как скот, до тех пор цивилизация будет пустой насмешкой, словесным призраком, колеблющимся, как мираж, над ширящимся морем трупов». «Ночью мы проплыли мимо горы в снеговой шапке. Кажется, снова остановились, теперь в Ретимо. Это было долгое, медленное возвращение морем, зато естественное, дающее прочувствовать весь путь. Нет лучше и расхристаннее судна, чем обычный греческий пароходик. Это ковчег, на котором собирается всякой твари по паре. Так случилось, что я сел на тот же пароход, каким прибыл на Корфу; стюард меня узнал и тепло поздоровался. Его удивило, что я все еще болтаюсь в греческих водах. Когда я спросил, почему его это удивляет, он напомнил, что идет война. Война! Я совершенно забыл о войне. Радио снова пичкало нас ею, когда мы садились за стол. Уж на то, чтобы накормить вас последними ужасами, прогресса и изобретательности хватает всегда».

(Война «всего-навсего» против Гитлера)
Отношение к деньгам
«Двадцать лет я мечтал попасть в Кносс. И не представлял себе, насколько просто будет совершить туда путешествие. В Греции достаточно только сказать, что вы желаете побывать там-то и там-то, и — presto !  — мгновение спустя вас уже ждет экипаж у дверей. На сей раз оказалось, что это самолет. Сефериадис решил, что мне следует путешествовать с помпой. Это был жест поэта, и я принял его как поэт».
***
«Я никогда не предполагал, что придется вот так покидать Корфу, и был малость зол на себя за то, что рвался в Афины. Важнее для меня было то, что я прервал свой блаженный отпуск, а не опасности надвигающейся войны. Еще стояло лето, и я совсем не насытился солнцем и морем. Я думал о крестьянках и оборванных детишках, которым скоро предстояло голодать, о том, какими глазами они смотрели на нас, отплывающих. Мне казалось малодушным бежать вот так, оставляя слабых и невинных на произвол судьбы. Снова деньги. Кто их имеет — спасается; у кого их нет, тех зверски убивают. Я молился о том, чтобы итальянцы перехватили нас, чтобы мы не смогли столь постыдным образом избежать общей участи».         
«Мы неторопливо шагали к кольцу холмов, круглившихся над залитой светом Аргосской равниной. В синеве, не нарушаемой ни единым облачком, кружило несколько птиц. Неожиданно нам повстречался маленький мальчик, плакавший навзрыд. Он стоял в поле у дороги. Его рыдания никак не вязались с тишиной и безмятежностью, разлитыми вокруг; словно дух принес его из иного мира и поставил на том зеленом поле. О чем мог плакать маленький мальчик в такой час посреди такого дивного мира? Кацимбалис подошел и заговорил с ним. Мальчуган плакал оттого, что сестренка украла у него деньги. Сколько было денег? Три драхмы. Деньги, деньги... Даже здесь существовала такая вещь, как деньги. Никогда еще слово «деньги» не казалось мне столь нелепым. Как можно думать о такой вещи в этом мире ужаса, красоты и волшебства? Если бы он потерял осла или попугая, я бы еще мог понять. Но три драхмы... я даже представить не мог такой ничтожной суммы, как три драхмы. Не мог поверить, что он плачет. Это была галлюцинация. Пусть стоит там и плачет — дух снова явится и унесет его; он не от мира сего, он аномалия».
Read more... )
 
kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-05 06:42 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 2

КОНСТАНТИНОС КАВАФИС

Говоря о возрождении эллинофильства в Европе XX-го века, невозможно обойти вниманием самого крупного греческого поэта Нового времени. О его огромном влиянии на творчество Лоуренса Даррелла и нобелевского лауреата Йоргоса Сефериса мы уже упоминали. Но сам Кавафис при жизни не удостоился никаких премий, да и вообще его путь к признанию был очень долгим.

Константинос Кавафис родился в 1863 году в Александрии, египетском городе, где весьма сильны были эллинистические и византийские традиции, и умер там же в 1933 году, в день своего семидесятилетия. Критики и литературоведы называют его жизнь бессобытийной: почти вся она прошла в Александрии, лишь в детстве (с девяти до четырнадцати лет) он учился в Англии, три года провел в Константинополе, да ненадолго посещал Францию и Грецию. Прекрасно образованный, Кавафис, помимо родного новогреческого, свободно владел английским, французским, итальянским, рано начал писать стихи, художественную прозу, эссе; но финансовая необходимость заставила его поступить делопроизводителем в Управление мелиорации, где он и прослужил тридцать лет. Тридцать лет поэт прослужил чиновником! Вот как сам он говорит об этом натершем шею хомуте:

«Сколько раз во время работы мне в голову приходит идея, редкий образ, внезапно возникшие почти готовые стихи, а я вынужден пренебречь ими, потому что служба не терпит отлагательств. Потом, вернувшись домой и придя в себя, я пытаюсь вернуть их, но они пропали. И поделом. Похоже, будто Искусство говорит мне: «Я не раба, чтобы ты гнал меня, когда я прихожу, и приходить, когда ты хочешь. Я величайшая властительница мира. И если ты отказался от меня – предатель и низкий человек – ради жалкой своей хорошей квартиры, ради жалкой своей хорошей одежды, ради жалкого своего хорошего общественного положения, так и довольствуйся (но где тебе этим довольствоваться) теми редкими минутами, когда я прихожу и ты оказываешься готовым меня принять, ждешь меня у двери, как следовало бы каждый день».[1]


Кавафис – молодой и не очень

Талант его вызревает медленно; многие ранние свои стихи он либо безжалостно отвергает, уничтожает, либо без конца правит, стремясь достичь совершенства в изобразительных средствах и предельной точности поэтической мысли; его стиль с годами становится все более строгим, почти аскетичным. В результате при жизни выходят в свет всего 154 стихотворения, а недавно изданное в России полное собрание его стихов (включая предисловия, послесловия, комментарии etc.) уместилось в одном средних размеров томике.

Величие эллинистического мира и трагедия его упадка, неумолимость судьбы, неизбежность потерь, психология толпы, психология власти, одиночество поэта, вечное непреодолимое одиночество, красота и горечь воспоминаний – вот круг его тем, но разрешаются они, как правило, в античных сюжетах. Отсюда частые упреки в навязчивом стремлении к архаике; на самом деле, из античного наследия Кавафис черпал непреходящее, вечное, сохраняющее современность и жизненную правду в любую эпоху, а бытовые сценки из древних времен описаны так, словно поэт был их участником: это удивительное свойство его стихов – нелинейное время, в котором прошлое и настоящее существуют рядом, наслаиваются друг на друга, и всё происходит здесь и сейчас.

Лучшие, самые известные его стихотворения – «Итака», «В ожидании варваров», «Город», «Фермопилы», «Покидает Бог Антония» – не только не кажутся современному человеку анахронизмом, но способны покорить и встревожить.

В ОЖИДАНИИ ВАРВАРОВ

– Чего мы ждем, сошедшись здесь на площади? 
– Да, говорят, придут сегодня варвары.
– Так почему бездействие и тишина в сенате?
И что ж сидят сенаторы, не пишут нам законов?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда.
Сенаторам не до законов более.
Теперь писать законы станут варвары.
– А император наш зачем, поднявшись рано утром,
У главных городских ворот на троне восседает
В своем уборе царственном и в золотой короне?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда.
И император наш готов принять
их предводителя, – он даже приготовил
указ, чтобы тому вручить: указом сим
ему дарует титулы и звания.
– А консулы и преторы зачем из дому вышли
сегодня в шитых золотом, тяжелых багряницах?
Зачем на них запястия все в крупных аметистах
и перстни с изумрудами, сверкающими ярко,
и опираются они на посохи резные,
из золота и серебра, в узорах прихотливых?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда,
так роскошью им пыль в глаза пустить хотят.
– А что же наши риторы не вышли, как обычно,
Произносить пространные торжественные речи?
– Да ведь сегодня варвары придут сюда,
а варвары не любят красноречия.
– А отчего вдруг поднялось смятение в народе
и озабоченно у всех враз вытянулись лица,
и улицы и площади стремительно пустеют,
и по домам все разошлись в унынии глубоком?
Уже стемнело – а не видно варваров.
Зато пришли с границы донесения,
что более не существует варваров.
И как теперь нам дальше жить без варваров?
Ведь варвары каким-то были выходом. 

(Перевод И.Ковалевой)

Read more... )

Кавафис и Казандзакис

Они современники, эти самые знаменитые новогреческие художники и крупнейшие мастера мировой литературы XX-го века (Кафавис восемнадцатью годами старше). Никос Казандзакис не однажды писал о Кавафисе, причем по-разному: его оценки противоречивы.

Вот Казандзакис, сам в быту чрезвычайно скромный, негодует: «Греция дошла до того, что выбрала себе в наставники Кавафиса, старого александрийского нарцисса», – ибо видит в поэте сибарита, гедониста, и это ему претит.

Но, наконец, в 1927 году они встречаются в Александрии (Кавафис уже стар, жить ему остается меньше шести лет) – и Казандзакис, с его неизменно честным пером, не может не отдать должное поэту:

«Самой выдающейся интеллектуальной фигурой в Египте несомненно является поэт Кавафис.
В полумраке его особняка я пытался разглядеть его наружность. Между нами – маленький столик, заставленный бокалами с хиосской мастикой и виски, и мы пьем.
Мы обсуждаем массу личностей и идей, смеемся, умолкаем, и он снова, с некоторым усилием, возобновляет разговор. Я же за смехом стараюсь скрыть свое волнение и радость. Вот передо мною цельная личность, которая гордо и молчаливо вершит подвиг искусства, вождь-отшельник, подчинивший любопытство, честолюбие и сладострастие строгому порядку эпикурейской аскезы.
Ему следовало родиться в пятнадцатом веке во Флоренции, кардиналом, тайным советником папы, чрезвычайным послом во Дворце Дожей в Венеции, и в течение долгих лет, проведенных за выпивкой, любовью, бездельем на каналах, литературным трудом и молчанием претворять в жизнь самые дьявольские, запутанные и скандальные дела католической церкви.
Я различаю во мраке над диваном его лицо – иногда оно становится мефистофелевским и насмешливым, и его красивые черные глаза, едва на них падает отблеск свечей, вдруг мечут молнии, а порой оно вновь угасает, становясь утонченным, увядшим, усталым.
Голос его полон жеманства и красок – и я получаю удовольствие от того, как в этом голосе раскрывается его хитрая душа, подобная кокетливой, наряженной и напомаженной старой грешнице.
Read more... )

«Голос его полон жеманства... в этом голосе раскрывается его хитрая душа, подобная кокетливой, наряженной и напомаженной старой грешнице...»

Вот это неправда. К счастью, сохранились аудиозаписи. Просто Казандзакису, как и всем в его кругу, было известно о некоторых сторонах личной жизни поэта – отсюда и выдуманное «жеманство».

И снова – Лоуренс Даррелл, снова его Дарли бродит по Александрии и вдруг: «... из трубы допотопного граммофона (с чувством столь сильным, едва ли не с ужасом) я услышал любительскую запись голоса старого поэта...»

Теперь и мы имеем возможность услышать этот голос: хрипловатый, усталый, немолодой, в нём печаль и мудрость, истинное знание мира – и никаких иллюзий. Это не похоже на обычное авторское чтение (когда поэты выпевают свои стихи, завывают, аж заходятся), скорее – на исполнение большим артистом, что избегает преувеличенных эмоций и стремится к строгой точности интонации.


Кавафиана Бродского

Иосиф Бродский, по-видимому, ощущал с Кавафисом духовную и творческую близость. Он неоднократно предпринимал попытки перевести Кавафиса – причем с английского перевода, поскольку греческого языка не знал; и, наконец, взялся редактировать переводы своего друга эмигранта Г.Шмакова, которые почему-то считал безупречными (смелое мнение – при невозможности прочесть исходник). Плодом совместной работы стали 19 стихотворений Кавафиса, публикации которых Шмаков уже не застал; после его смерти в 1988 году Бродский пишет переводчице С.Ильинской:

«Моя привязанность к Кавафису основана на трех изданиях его стихотворений по-английски, которые я знаю более или менее досконально. Первое из них попалось мне еще в Союзе, где-то в конце шестидесятых/ начале семидесятых. Я тогда же попытался перевести некоторые – прямо с английского. Слава Богу, что дело далеко не пошло». (Действительно, перевод с перевода – нечто совершенно невообразимое, и куда оно могло завести, даже страшно себе представить).

Read more... )

И, поскольку при любом упоминании знаменитого нобелевского лауреата положено закатывать глаза, рискуем показаться кощунниками, подводя такой вот итог: большинство переводов Кавафиса Бродским не слишком удачны и сильно уступают работам не столь прославленных людей, которые однако являются мастерами в своём деле.

"Итаку" на английском под музыку Вангелиса читает Шон Коннери:

Read more... )

Бонус: Итаки плодятся и множатся

Бродский создал и свою собственную «Итаку». До такой степени проникся Кавафисом, эллинизмом, Одиссеей? Пожалуй, всё несколько сложней. Перед нами не только весьма безрадостная и, по всем реалиям, вполне советская «Итака» – но это ещё и «Итака» шиворот-навыворот, где все образы и понятия – с противоположным знаком.

«Воротиться сюда через двадцать лет,
отыскать в песке босиком свой след.
И поднимет барбос лай на весь причал
не признаться, что рад, а что одичал.

Хочешь, скинь с себя пропотевший хлам;
но прислуга мертва опознать твой шрам.
А одну, что тебя, говорят, ждала,
не найти нигде, ибо всем дала.

Твой пацан подрос; он и сам матрос,
и глядит на тебя, точно ты – отброс.
И язык, на котором вокруг орут,
разбирать, похоже, напрасный труд.

То ли остров не тот, то ли впрямь, залив
синевой зрачок, стал твой глаз брезглив:
от куска земли горизонт волна
не забудет, видать, набегая на».

В такое место вряд ли стоило возвращаться, не правда ли. У Кавафиса Итака, конечно, скудна, убога – но не отвратительна же! А тут вместо верной Пенелопы – какая-то «давалка», вместо любящего сына Телемаха – враждебный «чоткий пацан», все вокруг орут на хамском наречии, и даже пёс и тот не признаёт, облаивает. Снижение образов, снижение речи. Да и сам Одиссей (мыслящий в таких вот образах и словесных оборотах) явно хамского происхождения. Одиссей из подворотни. Его самого тоже ждать не стоило. В общем, сплошное свинство и безнадега.
Этакое мрачное диссидентское стихо. А, по сути, очень советское. То есть советский интеллигент, поэт, долгое время всё погружался и погружался в глубоко культурную философскую лирику Кавафиса – а потом вынырнул. Отряхнулся. И остался при своём, исконном. Да напоследок плюнул в Гомера: ты обманул меня, старик.

Ну и «набегая на»... «Фишка» Бродского. Считается, что крутая.


Read more... )
[2] Перевод с новогреческого этого отрывка из книги «Путешествуя по Италии, Египту, Синаю и Пелопоннесу» – kapetan-zorbas.

kapetan_zorbas: (Default)
2017-01-01 08:24 pm

ГРЕКОМАНИЯ, часть 1

Поразительно, как мало художественной прозы написано о Греции Нового времени (травелоги не в счет). Ничтожно мало во всем мире, по пальцам можно перечесть авторов. Русских – вообще ни одного.

А вот стихов по мотивам древнегреческой мифологии и драмы – великое множество. И кто только тут не отметился, сотни поэтов, и европейских, и наших, лишь список имен занял бы несколько страниц; но все эти стихи на удивление схожи: высокопарные, изобилующие восклицательными знаками, или жеманные, рококовые, они – о давно почившем, мертвом, и сами – мертворожденные. Ибо живая кровь, что пульсирует и грохочет в поэмах Гомера, трагедиях Эсхила и Софокла, имеет естественное свойство мгновенно остывать и свертываться при любой попытке иноземного пиита зачерпнуть из нее толику. Слишком далеки уже ипполиты и федры, ахиллесы и медеи, их некогда трепещущая человечья плоть давным-давно стала мраморным изваянием. Пусть и прекрасным, но вполне бездушным идолом. Впрочем, к своим соплеменникам духи древних, кажется, более снисходительны, но об этом чуть позже.

Итак, повторимся, поразительно, что при таком пристальном, настойчивом и даже упрямом внимании к античному наследию художники слова во всем мире оставались столь нелюбопытны, столь равнодушны к современным грекам и Греции, ее культуре, ее искусству.

Лишь маленький кружок англоязычных писателей, так или иначе, связанных между собой, в двадцатом веке заново открывает Грецию: братья Дарреллы, Лоуренс и Джеральд, а еще Генри Миллер, друг старшего Дарррела, да – отчасти – Фаулз. Всех объединяет общее свойство – неприятие родного английского (американского) менталитета, поиск более живой и естественной среды обитания, неприкаянность. Все прямо или косвенно знакомы с рядом греческих современников, поэтов и писателей: Кавафисом, Сеферисом, Кацимбалисом – их имена кочуют по страницам книг и дневников Лоуренса Даррелла, Генри Миллера, Джона Фаулза.

Собственно, вот мы и перечислили тех, о ком пойдет речь. Трое англичан, один американец, несколько греков. Именно они возродили в западном мире эллинофильство. Или, говоря проще, грекоманию.

В России хорошо знают книги младшего из братьев, Джеральда, и справедливо их любят. Но в англоязычном мире старший, Лоуренс, известен гораздо больше; греки же вообще считают его великим писателем. В нашем эссе это ключевая фигура, все прочие так или иначе связаны с ним. Примерно вот так:

КтоКонстантинос КавафисЙоргос СеферисГенри МиллерЛоуренс ДарреллДжералд ДарреллДжон Фаулз
Когда и где родился1863, Александрия 1900 (Смирна)1891 (Нью-Йорк)1912 (Британская Индия)1925 (Британская Индия)1926 (графство Эссекс)
СтатусНовогреческ. поэт, считается великимНовогреческ. поэт, прозаик, нобелевский лауреатАмер.прозаикАнгл.прозаик, поэтАнгл.прозаик, натуралистАнгл.прозаик
Внутренние связиОказал значительное влияние на творчество Сефериса и Лоуренса ДарреллаДруг Лоуренса Даррелла, лично знаком с Генри Миллером.
Знаток и популяризатор поэзии Кавафиса.
Друг Лоуренса Даррелла, лично знаком с Сеферисом и Кацимбалисом, которого и назвал Колоссом МаруссийскимЗнаток и почитатель творчества Кавафиса. Друг Генри Миллера. Лично знаком с Сеферисом, Кацимбалисом. Младший брат Лоуренса, оказавшего значительное влияние на его литературный стильХорошо знаком с творчеством Кавафиса, Сефериса, Миллера, Л.Даррелла. Встречал Кацимбалиса.
И, поскольку, все «внутренние связи» в этом кружке замыкаются на старшего Даррелла, с него и начнём.

ЛОУРЕНС ДАРРЕЛЛ

«Неправильный» британец
На фото он больше похож на рязанского мужика, чем на джентльмена-британца, не правда ли?

А, между тем, Лоуренс Даррелл – один из самых загадочных и тонких английских писателей XX века.

Он родился в Индии, там же прошло его детство. В 1983 году семидесятилетний Даррелл признается в одном интервью, что колониальные британцы всегда большие британцы, чем те, кто живет в метрополии: «Тебя воспитывают за границей, все представляется тебе простым и понятным, и когда ты приезжаешь, в конце концов, домой, то не можешь опомниться от узости и ледяного безразличия той жизни, которой живет твоя так называемая родина... Несколько поколений моих предков выросли и прожили в Индии... Конечно, они были британскими администраторами и британцами до мозга костей со всею присущей британцам узостью, но из-за того, что они никогда не видели своей родины, они были отрезанными ломтями. Так, должно быть, чувствовали себя римляне, живущие в Африке, и, хотя их дети никогда Рима не видели, их отношение к морали или политике было абсолютно римским. В итоге для нас с нашей преувеличенной «британскостью» Англия – вовсе не веселая, не сердечная, не щедрая – была сплошным разочарованием».

В двадцать два года Лоуренс, по его словам, вдруг понял, что он совсем не англичанин и не европеец («дала о себе знать Индия»), и только в Греции, «к своему счастью, почувствовал живую связь между Востоком и Западом».

«Если б не война, я был бы и поныне на острове Корфу, прекрасно говорил по-гречески и жил бы как все островитяне. Но начиная с 1940-го года, я жил на чемоданах, и меня, как крысу, гнали из одного угла Европы в другой. Я прошел школу бесприютности. Я профессиональный беженец».

Греция стала второй родиной Лоуренса Даррелла – духовной родиной, ибо именно здесь он ощутил в себе дар и осознал свое предназначение. Здесь он начал писать.
Но не только творческий стимул обрел Лоуренс в Греции; красота природы, обилие света, жаркое солнце, теплота и открытость людей, их внутренняя свобода и бесшабашность – вот чего так остро не хватало этому странному «неправильному» британцу.

Его не менее знаменитый младший брат в книге «Птицы, звери и родственники» с обычной своей мягкой иронией наделяет Ларри следующей репликой:

«... в такой разумной стране, как Греция, можно завтракать во дворе, а потом спуститься к морю для утреннего купания. Здесь же /то есть в Лондоне/ зубы у меня ходят таким ходуном, что я с трудом вталкиваю в себя завтрак».

Словом, не только душой, но и телом Ларри (Лоуренс) тянется в Грецию – она стала для него естественной средой обитания. «Если б не война, я бы и поныне...» Но и после войны он будет возвращаться в греческий мир, снова и снова.

Read more... )
 
kapetan_zorbas: (Default)
2016-11-13 04:09 pm

Ирландские записки, часть 8 и последняя. Малахайд, Хаут, Килкенни, Уиклоу, Глендалоу

(эта серия путевых заметок не имеет никакого отношения ни к Казандзакису, ни к эллинистике в целом; автор здесь признаётся в любви к тому месту, которое мечтал посетить практически всю свою жизнь и потому не удержался от пространных зарисовок своей осуществившейся мечты)

День 14: Малахайд, Хаут

Несмотря на то, что большая часть этих записок посвящена югу и западу Ирландии, на восточном побережье страны, в том числе в непосредственной близости от Дублина, тоже есть на что посмотреть. В частности, всего в 14 километрах к северу от ирландской столицы находится небольшой городок, известный своим величественным замком, чья история насчитывает свыше 800 лет.  

История поместья и замка Малахайд неразрывно связана с фамилией Талбот. В 1185-м году рыцарю Ричарду Талботу, сопровождавшему короля Генриха II в рамках нормандского вторжения в Ирландию, было даровано это поместье, к этому же времени относится и самая старая часть замка. Поразительная вещь, в собственности этого семейства замок оставался аж до 1975-го года – вот уж действительно фамильное гнездо, избежавшее всякого рода экспроприаций. В 1975-м году сестра умершего последнего барона Талбота продала замок ирландскому правительству – связано это с огромными налогами на столь значительную недвижимость, платить которые современные наследники таких богатств просто не в состоянии. Наверное, в определённом смысле это тоже можно считать своего рода экспроприацией. Впрочем, за вознаграждение.    

Это так называемый «дубовый зал», чьи интерьеры относятся к самым древним в замке. Наиболее интересен он деревянными панно с резными рисунками, относящимися к седому Средневековью.

Большой зал c фамильной портретной галереей. В такие моменты вспоминается отечественная экранизация «Собаки Баскервилей», которая хоть и не снималась на натуре, но атмосферу древнего фамильного поместья передать смогла идеально.

Этот зал свидетель множества славных и трагических моментов. Один из таких случился 11 июля 1690-го года: утром этого дня четырнадцать членов семейства Талбот сели здесь завтракать, а уже к вечеру все четырнадцать погибли в битве на расположенной неподалёку отсюда реке Бойн, решившей судьбу ирландской независимости отнюдь не в пользу ирландцев. Read more... )
Если же все эти чинно-благородные и масштабные сооружения уже успели несколько поднадоесть, то пресыщенный путешественник всегда может сбежать в соседний Хаут, приморский городок, чья жизнь на протяжении веков неразрывно связана с рыболовством…

…и погулять по его обширной марине.

Хаут и поныне является одним из центров рыболовецкой индустрии, потому здесь имеет смысл пообедать или поужинать в одном из многочисленных ресторанов, где самые разнообразные дары моря стоят значительно дешевле, чем в том же Дублине.

На дешёвую рыбу падки не только люди. Уже легендой успела стать история про одного предприимчивого тюленя, что на протяжении нескольких лет вылезает тут из моря и тащится до ближайшего ресторана, где его обязательно кто-нибудь угостит рыбой. Этого обжору нам встретить не довелось, как и долгое время вообще ни одного тюленя. Решив, что это просто байки для любителей дикой природы, мы, тем не менее, после тщетных поисков хотя бы одного завалящего тюленя поинтересовались у местных рыбаков, где же искать этих зверей.
- Да эти мерзавцы тут повсюду! – яростно прорычал один из рыбаков. – Только и знают, что рвать сети и жрать!
Немного успокоившись, он пояснил, что тюлени здесь уже привыкли к рыболовным судам и потому, чтобы избавить себя от лишних хлопот, просто следуют за ними в порт; при выгрузке за борт часть рыбы обязательно вывалится, а если этой рыбы недостаточно, то можно и сети прогрызть. В общем, пришлось ждать какого-нибудь возвращающегося с уловом судна. И точно, подойдя к одному из таких, где полным ходом шла выгрузка улова, мы с ходу обнаружили целую стаю тюленей.
Read more... )
С религией связаны не только архитектурные шедевры Килкенни, но и самый мрачный эпизод его истории. 3 ноября 1324 года в этом городе состоялось одно из первых (а, возможно, и первое) в Европе сожжение ведьмы, что дало затем старт печальному развитию этого опыта. В Килкенни была публично сожжена Петронилла де Мит, служанка леди Элис Кайтлер, состоятельной дамы и четырежды вдовы. Старшие дети ее покойных мужей не смогли смириться с благосостоянием мачехи и подали на нее жалобу епископу. В итоге Элис предъявили несколько обвинений: от отречения от Господа до связи с демонами, якобы с их помощью Элис избавилась от своих троих мужей и планировала проделать то же самое с четвертым, на момент первого обвинения ещё живым, но вскоре составившего компания остальным трём. Самой Элис, используя все свое влияние и связи, удалось сбежать в Англию (состоятельные люди уже тогда предпочитали сбегать от неприятностей в Англию), и, как это обычно бывает, следствие отыгралось на простолюдинах; Петронилла под пытками, естественно, «призналась» во всём. Процесс стал настолько громким и ознаменовал собой настолько важные последствия, что Умберто Эко в своём романе «Имя розы», настоящей энциклопедии Средневековья, приписал участие в этом процессе главному герою книги, Вильгельму Баскервильскому.

Ныне же мрачным в Килкенни может считаться только погода; что же касается всего остального, то атмосфера в городе самая живая и праздничная – столько фестивалей, пожалуй, не проводится нигде больше по стране: это и знаменитый фестиваль искусств, отличающийся музыкальными концертами в самых разнообразных жанрах, от классики до джаза и фолка. Проводятся тут и выставки ремёсел, фестивали хоровых песнопений, гастрономические фестивали и литературные чтения – словом, городок живёт невероятно насыщенной жизнью.

Отдельно стоит упомянуть о фестивале комедии под названием Kilkenny Cat Laughs. Помимо великолепных образцов средневековой архитектуры, историческую славу Килкенни составляют коты. По преданию, в средние века в разделенном на две части городе было два племени кошек – одно в ирландской половине, другое – в английской, и они постоянно дрались за право считаться самыми сильными с таким ожесточением, что в конце концов от них оставались одни лишь хвосты – что было проверено солдатами Кромвеля, которые забавлялись, связывая местных котов хвостами и заставляя их драться. И, естественно, кошки из ирландской части города вечно брали верх – во всяком случае, так приятнее думать ирландцам. С тех пор в английском языке выражение Kilkenny cats означает смертельных врагов – т.е. тут мы видим перенос людской неприязни по национальному признаку в кошачьи угодья. А выражение fight like Kilkenny cats – соответственно «драться не на жизнь, а на смерть». Улыбки же этих котов, что упомянуты в названии фестиваля, подчёркивая его комедийную направленность, явно намекают на знаменитых английских котов из Чешира, увековеченных Л.Кэрролом, что создаёт очередной из столь любимых в Ирландии каламбуров, подчас довольно сложных и многослойных.Read more... )
***
Обратная дорога в Дублин в рамках однодневного тура в Килкенни пролегает через горы Уиклоу на юго-востоке Ирландии, что в 1991-м году получили статус национального парка страны, где местные – чаще всего дублинцы – проводят выходные дни за рыбалкой, сплавом по рекам и озёрам или просто пешими прогулками. Пожалуй, лучшего места, чтобы проститься с природой Ирландии, и не придумаешь.

Знаменитые вересковые пустоши – своеобразная визитная карточка ирландских ландшафтов. В период цветения вереска все эти долины приобретают какой-то психоделический оттенок, что отчётливо видно, например, в чрезвычайно любимой в Ирландии кинокартине P.S. I love you, снятой на натуре.  

В горах Уиклоу, а точнее, в местечке под названием Глендалоу (т.е. «долина двух озёр») природные красоты элегантно сочетаются с рукотворными – я имею в виду монастырь, основанный ещё в VI веке святым Кевином.

Read more... )
Дремучие леса и чистейшие озёра, постройки полуторатысячелетней давности и живописные водопады, места как для пикников, так и для уединения… Этот национальный парк просто обязывает к длительному погружению. Конечно, однодневная экскурсия, охватывающая Килкенни и Уиклоу, по-своему удобна, ведь вечером ты уже оказываешься в Дублине со всей его цивилизацией, однако безумно жаль было покидать эти места, на которые в рамках такой экскурсии отводится всего два с половиной часа – при масштабах территории это просто ничто. Вид на горы Уиклоу с т.н. Верхнего озера (на фото внизу) – один из самых завораживающих, что я встечал в своей жизни, но времени, чтобы им насладиться, у меня было ровно 5 минут – после этого бегом нужно было преодолеть несколько километров по парку обратно, дабы не опоздать на последний автобус. Хотя, быть может, недосказанность это не самое плохое ощущение при расставании, оставляющее запал и надежду на будущие встречи.
kapetan_zorbas: (Default)
2016-11-05 10:44 pm

Ирландские записки, часть 7. Коннемара (Кайлмор) и литературный Дублин

(эта серия путевых заметок не имеет никакого отношения ни к Казандзакису, ни к эллинистике в целом; автор здесь признаётся в любви к тому месту, которое мечтал посетить практически всю свою жизнь и потому не удержался от пространных зарисовок своей осуществившейся мечты)

День 12: Коннемара, Кайлмор

К двенадцатому дню, исколесив к этому моменту более половины страны, я было задался вопросом: неужели осталось ещё что-то, что может перекрыть впечатления от уже увиденного, от того же Мохера? Оказалось, может. 

Этот умопомрачительный вид относится к аббатству Кайлмор, расположенному в Коннемаре, чуть севернее Клифдена, о котором речь шла в предыдущем посте. В отличие от большинства других ирландских достопримечательностей, история этих построек не столь обширна. Во времена кромвелевского нашествия бытовала поговорка «в ад или в Коннемару» - т.е. человеку, попавшему под английские репрессии, предлагался выбор между смертью и ссылкой в чрезвычайно непривлекательный тогда край. Всё изменилось в XIX веке.

История аббатства Кайлмор связана с Митчеллом Генри, врачом, промышленным магнатом, политиком и отчасти учёным. Особняк, ныне отданный монахиням бенедектинского ордена, он построил для своей жены, которая, оказавшись впервые в Коннемаре, немедленно влюбилась в этот меланхолически-живописный край.

Read more... )
Впрочем, ботанических садов по миру в избытке, а вот атмосфера Коннемары поистине уникальна, именно ею в первую очередь и хочется наслаждаться в аббатстве Кайлмор. А стоящий на берегу печального озера замок лишь добавляет ощущения каких-то сказочных мифических декораций.


День 13: Литературный Дублин

Несмотря на неофициальный статус IT-столицы Европы (в связи с обилием головных офисов крупных корпораций, что перебрались сюда благодаря более привлекательным экономическим условиям), большая часть Дублина остаётся георгианской и, соответственно, просто пропитанной атмосферой старины. 

(типичный образец георгианской архитектуры с разноцветными дверьми, что являются одним из символов города)

Культурное наследие Дублина самими ирландцами тщательно лелеется: город предлагает туристам всевозможные варианты погружения в своё славное прошлое - от так называемых «викинг-туров», когда весело катаешься по улицам с рогатым шлемом на голове, а под конец прогулки, которая заканчивается на воде, такая машина превращается в элегантную лодку…

…до самых разнообразных паб-кроулов, т.е. группового похода по пабам, объединённого некоей общей темой, чаще всего музыкальной. Лично мне, поскольку за две недели пребывания в Ирландии местный фолк уже успел приесться, наиболее интересным показалась идея совместить распитие вкуснейшего ирландского пива с литературой. В итоге мы с женой записались на литературный паб-кроул и не прогадали – это оказалось познавательно и забавно.

Read more... )

Вечерело… Пора было уже прикоснуться к ирландскому искусству в каком-то более ироничном ключе, что весьма свойственно местным – ирландская литература последнего столетия часто невероятно эксцентрична. Путь к месту встречи пролегал по набережной, мимо одной из визитных карточек города, мосту Хаф-пенни, названному так по тарифу, какой некогда взимался за проход по нему.

Литературные «аттракционы» в Дублине не исчерпываются паб-кроулами. Есть маршрут, посвящённый циклу рассказов Джойса «Дублинцы», когда актёры, а то и сама публика, наряжаются под старину.

Всего за 10 евро можно попасть на выступление одного актёра, менее чем за полтора часа бегло и в лицах рассказывающего «Улисса».

Мы же с женой решили выбрать паб-кроул, охватывающий не только творчество Джойса. Суть его такова: зрители собираются в одном из пабов и потягивают «Гиннесс», а два профессиональных актёра травят байки про самых известных ирландских писателей, время от времени декламируя фрагменты их произведений. На каждый паб отпускается где-то полчаса, после чего компания перемещается в следующий – тоже так или иначе связанный с национальной литературой. Наш паб-кроул начался вот так:

Между столиками вдруг выросли двое и давай браниться. Вскоре выяснилось, что они и рады бы отсюда уйти, да не могут, ведь они ждут Годо. Read more... )

Далее пришла пора отдать дань уважения учившемуся здесь Оскару Уайльду. Поскольку сама атмосфера паб-кроула настраивала на несерьёзный лад, рассказ о Уайльде вёлся актёрами жеманными голосами, недвусмысленно подчёркивающими сексуальные предпочтения великого ирландца. Тут особенно удалась сценка, повествующая о турне писателя-эстета по американской глубинке с лекциями о европейском искусстве чуть ли не перед простыми ковбоями, которые по ходу лекции о Микеланджело интересуются, а где этот парень сейчас, и, получив ответ, что он вообще-то умер, нахмурившись, вопрошают: «И кто его завалил?»
 

В качестве обратной связи с аудиторией актёры предлагали викторину, каждый вопрос которой был связан с каким-либо малоизвестным фактом из жизни соответствующего писателя, и один из таких вопросов – в каком виде спорта Оскар Уайльд в молодости подавал очень большие надежды - выявил поразительное: то был не аристократический крикет или теннис, а бокс! Что не слишком-то вяжется с образом изнеженного гомосексуалиста.

(памятник Оскару Уайльду в Дублине; как и памятник Джойсу, этот превосходно показывает сущность писателя: в данном случае ироничного гедониста)

Read more... )
На третьем пабе и втором литре пива самое время было вспомнить про Брэндана Биэна, писателя, знакомого с Беккетом и Камю, журналиста, симпатизировавшего ИРА и отсидевшего за покушения на двух полицейских, и просто алкоголика, начавшего выпивать ещё в раннем детстве, за компанию со своей бабушкой. По свидетельству его биографа, как-то раз один прохожий на улице спросил бабушку Биэна, дескать, что это, миссис, ваш милый мальчик такой перекошенный? На что бабуля флегматично заметила: «Он не перекошенный, он пьяный».

Столь яркая жизнь завершилась в 41 год от цирроза печени. Незадолго до смерти на вопрос интервьюера сформулировать своё кредо Брэндан Биэн чистосердечно рубанул: «Я – пьяница с писательским зудом».

Финальной точкой этого замечательного похода стал паб Дэви Бирна (Davy Byrne’s Pub), в котором Джеймс Джойс был завсегдатаем и который по слухам вывел в качестве места действия 8-й главы «Улисса», посвящённой еде. Паб всячески это подчёркивает: на самом видном месте висит портрет художника не совсем в юности…

Под стать и остальное оформление: на стенах картины импрессионистов…

Над головой цветастые витражи…

Ни дать ни взять – ресторан дома литераторов.

Это была одна из самых интересных попоек в моей жизни, и мне очень жаль, что ни до чего подобного в России не додумались. Быть может в Питере какие-нибудь энтузиасты и промышляют чем-либо похожим, но в Москве ничего такого не припомню. А как было бы интересно: походы по кабакам, связанным с какими-нибудь писательскими или политическими байками! Правда, для аутентичности вместо пива пришлось бы наливать наш чуть более крепкий национальный напиток, и до финальной точки тогда некоторые могли бы и не дойти… Ниже представлен ролик от самих актёров, кратко рекламирующий их программу.